Любовь моя - мелодия - Магомаев Муслим. Страница 11
Был я настырный и вовсе не трус: в чужом городе, даже в столице, потеряться не боялся. Нашел Петрова на окраине Москвы. Дальше начиналась настоящая деревня. Он открыл мне дверь сам. Обстановка в доме была совсем не врачебная: кабинетом не пахло. Доктор надел на голову зеркальце ларинголога, включил яркий свет, осмотрел мне связки.
— Ну что? — Поглядел на меня внимательно. — Связки как связки. Нормальные, певческие. Низкий голос у вас, молодой человек. А связки хорошо развиты. Хорошо! Я кивнул. А чего тут возражать? Все совершенно правильно. Голос у меня низкий.
— Так какой у вас голос?
— Вообще-то бас-баритон.
— Отлично. Ну-ка, спойте мне арию Надира.
Ария Надира для тенора, выше не бывает. Меня это, конечно, ужасно смутило:
— Простите, доктор. Я же вам сказал, что у меня бас-баритон.
— Ну, так я и говорю, Надира спойте.
Кончилось тем, что я спел не тенорового Надира, а басового Мефистофеля. Доктор довольно потер руки.
— Ну-с, Муслим ибн Магомет Магомаев, очень даже недурственно. Да просто здорово!
У меня отлегло от сердца.
— И что же мне теперь делать, доктор? Одни мне говорят пой, другие не пой.
— А вы сами-то как думаете?
— Я хочу петь.
— Ну и пойте себе на здоровье. Вы за этим в Москву приехали?
Я кивнул. Вечером рассказал дяде Джамалу о своем визите.
— И всего-то? — Дядя засомневался. — А ты мне не врешь?
Я обиделся:
— А разве я вам когда-нибудь врал?
В тот вечер я уговорил дядю отпустить меня одного в Вышний Волочек: мне захотелось побывать в городке, где я жил в детстве, и встретиться с матерью. К тому времени у нее уже была новая семья, она жила и работала в Барнауле. Мы давно не виделись, потому что мама не хотела приезжать в Баку. Когда она узнала, что я приеду в Москву, то решила специально приехать издалека в Вышний Волочек, который в нескольких часах езды от столицы, увидеться со мной и заодно снова увидеть городок, в котором мы когда-то с ней жили.
Когда я вернулся из Волочка в Москву, то дядю не застал. Он должен был возвратиться в Баку. На этот раз я остановился в более скромной гостинице «Нева». Денег было мало, но все-таки я решил выделить часть из них, чтобы записать звуковое письмо. Была на улице Горького такая студия. От бесконечных разговоров про мою мутацию и у меня в душе появилось сомнение. Потому решил: запишу на всякий случай свой голос, а то вдруг он и вправду возьмет да и поменяется.
Фамилия директора студии была Петрушанский. Фамилия как фамилия, но тогда она меня почему-то рассмешила.
— Кому письмо писать будем, молодой человек?
— Самому себе.
— Как это?
— Просто хочу записаться.
— Тогда вперед к микрофону.
— Нет, стоячий микрофон меня не устраивает. Мне надо к роялю.
— А зачем вам рояль?
— Чтобы играть.
— Так петь или играть?
— И петь, и играть.
Придвинули микрофон к роялю, подняли крышку. Проговорил я для пробы: раз, два, три. И начал петь. Спел неаполитанскую песню «Не забывай меня». После записи меня окружили работники студии. Петрушанский волновался больше других:
— И вы говорите «не профессиональный певец»?
— Пока нет.
— И что же, вы опять уедете в Баку?
— Конечно. Я там живу и учусь.
— Вы должны остаться и учиться в Московской консерватории.
Такой разговор мне уже нравился. Но я не показывал виду:
— У меня в Москве есть родственники, но не настолько близкие, чтобы я у них жил.
— Какие проблемы! У нас есть люди в консерваторском общежитии. Живите и покоряйте Москву.
Тут же мне предложили записаться еще. Напел я им целый километр пленки. Деловой Петрушанский обещал мне за неделю отыскать нужного человека, его знакомого, знаменитого баритона из Большого театра. Он, мол, не только певец, но и крупнейший педагог.
— А пока вы, — предложил Петрушанский, — погуляйте недельку.
— У меня денег нет, чтобы гулять.
— Ничего, как-нибудь, живите скромно. Вам нужно обязательно здесь остаться.
Дальше события развивались в темпе скерцо, оживленно, причудливо, быстро. Попал в консерваторское общежитие, чтобы познакомиться со студентами. Встретился там с художником, помнится, звали его Виктором. Этакий непризнанный гений, ниспровергатель всего и вся. Он решительно отвергал всю классику, доказывал, что писать, как Рафаэль, уже никому не нужно. В богемную атмосферу общежития он окунался, чтобы пообщаться с молодыми музыкантами. Любопытный, редкий спорщик, оригинал. Авангардист, не авангардист, он настаивал на самобытном стиле. Я пытался спорить, переводя разговор на музыку: говорил ему, что не могу петь новую музыку, потому что люблю старую. Спорили часами. Он мне показывал свои картины. Интересно, но это было не мое. Кончилось тем, что мы с ним повздорили и разошлись.
В гостинице мне предъявили крупный счет за телефонные разговоры с Баку. А я-то думал, что эти услуги бесплатны. Мне предстояло прожить еще четыре дня. Конечно, можно было позвонить московским родственникам, но гордость не позволяла. Хотелось есть, но в номере из всей еды был оставленный кем-то спичечный коробок с солью. Закрывшись на ключ, макал палец в соль и запивал водой, заглушал голод. Выходить на улицу после таких двух соленых дней я не мог: шатало, как на катере в хорошую волну. На четвертый день, отчаявшись, взялся было звонить в Баку. Но опять приступ гордыни и еще эта моя болезненная мнительность: а если не вышлют деньги?
И вдруг стук в дверь — на пороге мой знакомый спорщик. Улыбка до ушей:
— Все дуешься на меня?
— Нет, на диете сижу.
— Это как?
— Так. Деньги кончились.
— Ну, это поправимо. Идем, я тебя накормлю.
— Я набросился на еду…
А потом бабушка выслала деньги. Недавно, разбирая старые документы, оставшиеся после дяди Джамала, в его портфеле вместе с фронтовыми письмами отца, которые дядя бережно хранил, я нашел и свое письмо бабушке, которое отправил ей из Москвы. Прочел его и с ужасом подумал: как я мог тогда так поступить, умоляя о присылке денег, рассказывая о том, как я голодаю. И порвал его, чтобы никто больше не мог увидеть этого письма.
Пришло время идти к Петрушанскому за ответом. Он действительно дал послушать мои записи баритону из Большого театра.
Я спросил:
— И какой приговор?
Петрушанский отвел глаза:
— Ничего особенного не сказал. В консерваторию ему, то есть тебе, не надо. Пусть, говорит, едет в свой Азербайджан. Да ты не расстраивайся. Ты же сам все знаешь… Повторилась та же история, что и с примадонной из Большого театра, слушавшей меня в Баку. Да, подумалось мне, старики, мастера они все-таки странные. Я тогда уже все знал: и про тех, кто меня судил, и про то, как судил себя я сам. И чтобы закончить историю с этим смешным несмешным Петрушанским (если он здравствует, дай Бог ему здоровья!), забегу вперед. Я вернулся с Хельсинкского фестиваля. Моя фотография появилась в популярном журнале «Огонек». На полосе заметка «Юноша из Баку покоряет мир». Иду или лечу (как хотите) с приятелем по улице Горького. Наша цель — кафе «Мороженое». Вдруг… Господи, ну и встреча! Петрушанский!
— Кого я вижу! — Руки раскинуты для объятий.
— Здравствуйте.
— Вы у нас теперь такая известная личность. Ваши портреты в «Огоньке». — И еще что-то в таком же духе.
— Да… Так вышло, — машинально отвечаю я, думая больше не о его словах, а о мороженом и лимонаде.
— Вы, наверное, на меня обиделись?
— Нет, — говорю я и крепко жму ему руку. — Я человек не обидчивый.
Первая поездка в Москву оставила ощущение, словно человек внезапно заболел и теперь понемногу начинает приходить в себя. Болезнь прошла, лихорадка осталась. Тот окраинно-московский специалист по связкам и вокалу официально засвидетельствовал мои певческие возможности к вящей радости моего осторожного дяди Джамала. Мне же это не очень-то было и нужно. Я и без доктора знал, что хочу петь и буду, что всяческие ломки голоса и прочие возрастные перемены для меня не помеха.