Книга царств - Люфанов Евгений Дмитриевич. Страница 15

Со свой супругой Марфой Ивановной, урожденной Стрешневой, жил Остерман душа в душу, что было образцом для любой супружеской четы. Пиит Василий Тредиаковский в честь Марфы Ивановны даже сочинил стишок:

Ну же, муза, ну же, ну,
Возьми арфу, воспой Марфу,
Остерманову жену

XII

Коротко кашлянув ради прочистки горла, кабинет-секретарь Алексей Макаров стал читать заготовленный указ:

– «Понеже ее императорскому величеству стало известно, что в кулачных боях, кои ведутся в Петербурге на Адмиралтейской стороне, на Аптекарском острову и в других местах в многолюдстве, и многие люди, вынув ножи, за другими бойцами гоняются, другие, положа в рукавицы ядра, каменья и кистени, бьют многих без милости смертными побоями, и такое убийство между ними в убийство и в грех не вменяется, также и песком в глаза бросают, а потому кулачным боям в Петербурге без позволения главной полицейской канцелярии не быть; а кто захочет биться для увеселения, те должны выбрать между собою сотских, пятидесятских и десятских и записывать свои имена в главной полицейской канцелярии; выбранные сотские, пятидесятские и десятские должны смотреть, чтоб у бойцов никакого оружия и прочих предметов к увечному бою не было, и во время бою чтоб драк не случалось, и кто упадет, то лежачего чтоб не бить».

– Так изложено? – спросил верховников Меншиков.

– В точности все обсказано, – подал голос Головкин. – Можно бы в пояснение добавить, чтоб били до первой крови.

– Поясним такое?

– Поясним, – дружно ответили верховники.

– Вот и быть по сему общему согласию нашему, – подтвердил Меншиков итог обсуждению заготовленного указа. – Переходим к другому делу. Докладай, обо что оно, – кивнул он Макарову.

Следующее дело было связано с доносом на новгородского архиепископа Феодосия. Доносил монастырский архимандрит, и его слова подтверждали другие священнослужители, что Феодосии, называя себя гонителем суеверий, забирал из церквей дорогие иконы, обдирал с них золотые и серебряные оклады и сливал в слитки; отбирал из алтарей серебряную утварь, а в Никольском монастыре, что на Столпе, распилил образ Николая-чудотворца. В соборном Софийском храме забрал из архиерейского облачения старинный саксос, шитый по атласу белому золотом, и с оплечья, с рукавов и с подолу жемчуга снял.

– Да как же у него, изверга, руки не отсохли, когда учинял такое? – негодовал Головкин.

– Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину пристало бы в том доподлинно разобраться, он по всем церковным делам в большом знании. Жалко, что не с нами он тут, – заметил Апраксин.

– Разберемся и мы, – недовольно покосился на него Меншиков и, призывая к тишине и порядку, постучал костяшками пальцев по столу. – Что с таким божьим хулителем делать?

– Допреже надобно подлинность доноса проверить.

– Само собой – так.

– И ежели такое надругательство над иконами въяви, то…

– Казнить самой злой-презлой смертью.

– Всемилостивейшая государыня обет богу дала, чтобы из лиц духовного звания смертью никого не наказывать.

– Тогда повелеть расстричь да сослать в самый отдаленный и глухой монастырь, да содержать там под строгим караулом, как бы и на проголоди, чтобы он, окаянный, грех свой замаливал.

– Можно и так, коли все согласны, – объявил Меншиков.

– Знамо, согласны. Нехристи, что ли, мы!

Весь день трудились верховники, разбирая церковные неурядицы.

В селе Лопатки Воронежского уезда поп Анисим возмущал жителей, чтобы они утаивались от подушной переписи, а на ектиниях поминал покойного императора, называя его имперетёр, и так объяснял: имперетёр, мол, он потому, что много людей перетёр.

В Ишимской волости к раскольникам ездил полковник Парфентьев «для их увещевания и обращения к истинной вере и к церкви, а ежели не обратятся, то для взимания с них двойных податей, но те раскольники не послушались и сами себя сожгли».

Не одни раскольники, а и городские и посадские люди чаяли, что после смерти царя Петра в новое царствование придет на бороды послабление и можно будет свободно носить их, хотя бы не больно длинные, ан нет, все равно было велено бородовую подать взимать, а с раскольников – в двойном окладе.

И в крестьянском быту никаких перемен не было. По-прежнему огромная страна была мало населена; по-прежнему подлого звания люди бегали от крепостной зависимости, и гоньба за ними составляла одно из важных дел правительства и самих господ помещиков.

Что ни заседание верховников, то опять и опять поднимался вопрос о беглых. Что с ними делать? Уймутся ли когда они, нечестивцы, – никак того не удумать. Прямо-таки до тошноты противно было вельможным людям заниматься бродячим сбродом. Ну, что еще можно сделать для острастки бегунов? Опять – кнут, батоги, ноздри рвать за беззаконные их бесчинства?..

– Все дела о них пока отложим, – сказали кабинет-секретарю. – На досуге когда-нибудь разберем.

– Тогда рассудите о том, как направить торговлю, – предложил Макаров.

– Про торговлю – давай.

– Князь Куракин написал из Голландии, что не след к Балтийскому морю, к Петербургу оттягивать, а больше вести ее, как в былое время, в Архангельске.

– Тоже и такое дело не так просто решить.

– Надо снестись с коллегиями, справки от них добыть.

– Вот. И учинить доклад о том Андрею Иванычу, потому как способнее его к тому делу персоны не сыскать.

– А почему его нет нынче?

– Как на грех, опять захворал.

– Такие важные дела подоспели, а без него…

– Отложим их пока. Может, оклемается вскоре. Давай, что там другое?

Кабинет-секретарь откашлялся, взял бумагу…

– Начальника уральских заводов жалоба.

– Скажи лучше – кляуза, – поправил Макарова Меншиков.

– Зачитать?

– Читай. Чего он там хнычет?

И Макаров стал читать письмо Геннина, оскорбленного невниманием к нему, с чем он, Геннин, столкнулся в Петербурге после смерти царя Петра: «Я принужден напомнить вам, что мне стыдно так здесь шататься за мою государству радетельную через 26 лет службу; я обруган и обижен, мой чин генерал-майорский в Военной коллегии и в артиллерии не вспоминается и не числится, живу без караульщиков и денщиков, без жалованья и не знаю, откуда получать, чем питаться в здешнем дорогом месте; и понеже я истинно признаю, что от моих сильных недугов принужден я терпеть печаль и ругательства разве за то, что я его величеству верно радел».

– В Военной коллегии не значится, – усмехнулся Меншиков. – Живет на отшибе, за горами, за долами, а мы его помнить должны. Одно слово – кляузник.

Но то, что и Геннин оставался без жалованья, заставляло верховников призадуматься.

– Больно много управителей разных канцелярий и контор развелось, где же на всех денег набраться? Надобно их поубавить, – предложил Апраксин.

– И то правда.

– Развелось их – не перечесть сколько, а толк какой? Появились вон суды новые, и люди не знают, куда им обращаться. Канцеляристы не умеют справляться с делами, отсылают бумаги из одного места в другое, лишь бы видимость канительных стараний своих показать.

– Ему, судье-то, судить надо безволокитно, посулов и поминков не брать, друг другу беззаконно не дружить, недругу какому не мстить, а он…

– Вон в суздальской канцелярии по казенным сборам заместо приходо-расходных книг валялись записки на гнилых лоскутах, и открылись непостижимые воровства и похищения. Ну, писца да копииста повесили, а что толку? Денег-то все равно не сыскали.

– Я тебе, Федор Матвеич, такое скажу: придет человек в канцелярию, а тамошний писец первым делом ему в руку глядит, не приготовлена ли у того благодарность, а потому и тянутся долго самые пустяшные дела, чтобы только побольше профиту писцу добыть.

Можно было господам верховникам вдоволь посудачить и посплетничать на своих сходбищах и, подобно осуждаемым ими неурядливым волокитчикам, самим поволочить дело вместо скорого решения. Говорили – один складнее другого: