Среди мифов и рифов - Конецкий Виктор Викторович. Страница 44
Капитан запрашивает пароходство, пароходство — Москву, Москва — главных проказных специалистов мира. Скандал на всю Африку и Евразию. И Саг-Сагайле строгача влепили за эту проклятую акулу.
Вечером прихожу к нему в каюту, чтобы объяснить, что акул любых можно есть, что у них невосприимчивость к микробам, они раком не болеют. Я всё это сам читал под заголовком: «На помощь, акула!» Чтобы акулы помогли нам побороть рак. И что надо обо всём этом сообщить в пароходство и снять несправедливый строгач.
Эдуард Львович всё спокойно выслушал и говорит вежливо:
— Ничего, товарищ Ниточкин. Не беспокойтесь за меня, не расстраивайтесь. Переживём и выговор — первый он, что ли?
Но в глаза мне смотреть не может, потому что не испытывает желания мои глаза видеть.
Везли мы в том рейсе куда-то ящики со спортинвентарём, в том числе со штангами. Качнуло крепко, несколько ящиков побилось, пришлось нам ловить штанги и крепить в трюмах. А я когда-то тяжёлой атлетикой занимался, дай, думаю, организую секцию тяжёлой атлетики, а перед приходом в порт заколотим эти ящики — и все дела. Капитан разрешил. Записалось в мою секцию пять человек: два моториста, электрик, камбузник. И… Саг-Сагайло записался.
Пришёл ко мне в каюту и говорит:
— Главное в нашей морской жизни — не таить чего-нибудь в себе. Я, должен признаться, испытываю к вам некоторое особенное чувство. Это меня гнетёт. Если мы вместе позанимаемся спортом, всё разрядится.
Ну, выбрали мы хорошую погоду, вывел я атлетов на палубу, посадил всех в ряд на корточки и каждому положил на шею по шестидесятикилограммовой штанге — для начала. Объяснил, что так производится на первом занятии проверка потенциальных возможностей каждого. И командую:
— Встать!
Ну, мотористы кое-как встали. Камбузник просто упал. Электрик скинул штангу и покрыл меня матом. А Саг-Сагайло продолжает сидеть, хотя я вижу, что сидеть со штангой на шее ему уже надоело и он хотел бы встать, но это у него не получается, и глаза у него начинают вылезать на лоб.
— Мотористы! — командую ребятам. — Снимай штангу с чифа! Живо!
Он скрипнул зубами и говорит:
— Не подходить!
А дисциплину, надо сказать, этот вежливый старпом держал у нас правильную. Ослушаться его было непросто.
Он сидит. Мы стоим вокруг.
Прошло минут десять. Я послал камбузника за капитаном. Капитан пришёл и говорит:
— Эдуард Львович, прошу вас, бросьте эти штучки, вылезайте из-под железа: обедать пора.
Саг-Сагайло отвечает:
— Благодарю вас, я ещё не хочу обедать. Я хочу встать. Сам.
Тут помполит явился, набросился, ясное дело, на меня, что я чужие штанги вытащил.
Капитан, не будь дурак, бегом в рубку и играет водяную тревогу. Он думал, чиф штангу скинет и побежит на мостик. А тот, как строевой конь, услышавший сигнал горниста, встрепенулся весь — и встал! Со штангой встал! Потом она рухнула с него на кап машинного отделения, и получилась здоровенная вмятина. За эту вмятину механик пилил старпома до самого конца рейса…
Ты не хуже меня знаешь, что старпом может матроса в порошок стереть, жизнь ему испортить. Эдуарда Львовича при взгляде на меня тошнило, как матросов от прокажённой акулы, а он так ни разу голоса на меня и не повысил. Правда, когда уходил я с судна, он мне прямо сказал:
— Надеюсь, Пётр Иванович, судьба нас больше никогда не сведёт. Уж вы извините меня за эти слова, но так для нас было бы лучше. Всего вам доброго.
Прошло несколько лет. Я уже до второго помощника вырос, потом до третьего успел свалиться, а известно, что за одного битого двух небитых дают, то есть стал я уже более-менее неплохим специалистом.
Вызывают меня из отпуска в кадры, суют билет на самолёт: вылетай в Тикси немедленно на подмену — там третий штурман заболел, а судно на отходе. Дело привычное — дома слёзы, истерика, телеграммы вдогонку. Добрался до судна, представляюсь старпому, спрашиваю:
— Мастер как? Спокойный или дёргает зря? — Ну сам знаешь эти вопросы. Чиф говорит, что мастер — удивительного спокойствия и вежливости человек.
У нас, говорит, буфетчица — отвратительная злющая старуха, въедливая, говорит, карга, но капитан каждое утро ровно в восемь интересуется её здоровьем.
Стало мне тревожно.
— Фамилия мастера?
— Саг-Сагайло.
Свела судьба. И почувствовал я себя в некотором роде самолётом: заднего хода ни при каких обстоятельствах дать нельзя. В воздухе мы уже, летим.
Не могу сказать, что Эдуард Львович расцвёл в улыбке, когда меня увидел. Не могу сказать, что он, например, просиял. Но все положенные слова взаимного приветствия сказал. У него тоже заднего хода не было: подмена есть подмена. Ладно, думаю. Всё ерунда, всё давно быльём поросло. Надо работать хорошо — остальное наладится.
Осмотрел своё хозяйство. Оказалось, только один целый бинокль есть, и тот без ремешка. Обыскал все ящики — нет ремешков. Ладно, думаю, собственный для начала не пожалею, отменный был ремешок — в Сирии покупал. Я его разрезал вдоль и прикрепил к биноклю. Нельзя, если на судне всего один нормальный бинокль — и без ремешка, без страховки. Намотал этот проклятый ремешок на переносицу этому проклятому биноклю по всем правилам и бинокль в пенал засунул.
Стали сниматься. Саг-Сагайло поднялся на мостик.
Я жду: заметит он, что я ремешок привязал, или нет? Похвалит или нет? Ну, сам штурман, знаешь, как всё это на новом судне бывает. Саг-Сагайло не глядя, привычным капитанским движением протягивает руку к пеналу, ухватывает кончик ремешка и выдёргивает бинокль на свет божий. Ремешок, конечно, раскручивается, и бинокль — шмяк об палубу. И так ловко шмякнулся, что один окуляр вообще отскочил куда-то в сторону.
Саг-Сагайло закрыл глаза и медленно отсчитал до десяти в мёртвой тишине, потом вежливо спрашивает:
— Кто здесь эту самодеятельность проявил? Кто эту сыромятную верёвку привязал и меня не предупредил?
Я догнал окуляр где-то уже в ватервейсе, вернулся и доложил, что хотел сделать лучше, что единственный целый бинокль использовать без ремешка было опасно…
Саг-Сагайло ещё до десяти отсчитал и говорит:
— Ничего, Пётр Иванович, всяко бывает. Не расстраивайтесь. Доберёмся домой и без бинокля. Или, может, на ледоколах раздобудем за картошку.
И хотя он сказал это вежливым и даже, может быть, мягким голосом, но на душе у меня выпал какой-то осадок.
Дали ход, легли на Землю Унге.
Эдуард Львович у правого окна стоит, я — у левого.
Морозец уже над Восточно-Сибирским морем. Стемнело. Погода маловетреная. И в рубке тихо, но тишина для меня какая-то зловещая.
Все мы знаем, что если на судне происходит одна неприятность, то жди ещё две — до ровного счёта. Чувствую: вот-вот опять что-нибудь случится. Но стараюсь волевым усилием отвлекать себя от этих мыслей.
Через час Саг-Сагайло похлопал себя по карманам и ушёл с мостика вниз.
— Плывите, — говорит, — тут без меня.
Остался я на мостике один с рулевым и думаю: что бы сделать полезного? А делать ровным счётом нечего: берегов уже нет, радиомаяков нет, небес нет, льдов пока ещё тоже нет. В окна, думаю, дует сильно. Надо, думаю, окно капитанское закрыть. И закрыл.
Ведь такая мелочь: окно там закрыл человек или, наоборот, открыл, но когда образуется между людьми эта психическая несовместимость, то мелочь вовсе не мелочь.
Так через полчасика появляется Эдуард Львович и, попыхивая трубкой, шагает своими широкими, решительными шагами к правому окну, к тому, что я закрыл, чтобы не дуло.
Я ещё успел отметить, что когда Саг-Сагайло старпомом был, то курил сигареты, а стал капитаном — трубку завёл. Только я успел это отметить, как Саг-Сагайло с полного хода высовывается в закрытое окно. То есть высунуться-то ему, естественно, не удалось. Он только втыкается в стекло-сталинит лбом и трубкой. Из трубки ударил столб искр, как из паровоза дореволюционной постройки. А я — тут уж нечистая сила водила моей рукой — перевожу машинный телеграф на «полный назад».