Записки отставного медицин-майора - Шуля-Табиб Владимир. Страница 1
Владимир Шуля-табиб
Записки отставного медицин-майора
— Третья, срочно! Ножевое ранение Бульвар Ленина, 9–4. Данные уточните на месте.
— Понял. Погнали!
…Дверь открыта. Пожилая женщина у дверей перепугана насмерть, скомканный платочек у рта.
— Пожалуйста, доктор, миленький, скорее!
Прямо с порога бьет в нос удушливый запах рвоты. На полу парень лет двадцати двух- трех, с бритой головой, в задранной десантной тельняшке. На животе около пупка цветет синеватая розочка — вылезшая из раны кишка.
Проникающее, дело дрянь. Зрачки стоят неподвижно посередине, кожа мраморно-бледная. Вздохи редкие, шумные. Агония. Но на сонных артериях пульс еще есть. Надо попытаться.
— Аня, адреналин!
Впустую. Вздохи все реже, давление по нулям. Судорога… Все.
— Аня, передай диспетчеру, пусть вызывает милицию, здесь труп!
Из соседней комнаты выбирается карапуз с пальцем во рту, за нима молодая растрепанная женщина.
— Доктор, он сдох?
Я молча киваю.
— Слава богу! Хоть не зря сидеть буду!
Я молчу. Смотрю ей в глаза и молчу.
Карапуз сосредоточенно сосет палец. Повернулся к матери и с любопытством:
— Мама, тебя заберут? Тебя заберут? Совсем-совсем?
Показался милицейский сержант.
Всё, наши функции на сегодня закончены. Это потом, месяца через три-четыре, вызовут к прокурору, допросят, как лежал, где лежал, характер ранения.
— Поехали, шеф?
— Да-да, — киваю я, но не двигаюсь с места, не могу оторваться.
Фельдшер недоуменно смотрит на меня. А я все стою и стою.
Эта драная тельняшка… и синяя розочка… Афган, Кундуз!
…Колонну цистерн с водой раздолбали в самом центре Кундуза среди бела дня. Командир только успел передать по рации, где находится. Через двадцать минут разведрота на БМД была на месте, но опоздала, как и к я этому парню.
На обочине догорал БТР охранения, передняя цистерна уткнулась в него носом, но не горела. Остальные четыре стояли на дороге. У второй возле машины лежал парнишка — бритоголовый, в задранной на животе тельняшке. На плече справа пятно крови. И вспоротый ножом живот с вывалившимися сине-красными кишками. Невидящие расширенные зрачки, сухая роговица.
Как это у Твардовского? «Уже нездешний и устремленный в вечность взгляд» Красиво. И неточно. То есть совсем неверно. У трупа нет взгляда. Именно это отсутствие взгляда и есть смерть. Тому, кто видел это часто, нет необходимости щупать пульс, слушать и т. д. Достаточно этих невидящих глаз, остекленевшей роговицы.
Мы с ротным проходим вдоль машин, и везде: то на руле, то в кабине, то рядом с машиной — трупы, трупы, трупы, остекленевшие глаза.
Я здесь не нужен. Им уже никто не нужен.
Ротный бормочет рядом:
— Дураки! Я ж говорил им: нельзя тринадцать, только не тринадцать!
Лейтенант, два прапора, десять солдат. Как раз тринадцать. Как будто, если бы их было двенадцать или четырнадцать, было бы легче.
Только теперь замечаю толпу у забора. Подходим с переводчиком.
— Кто видел, как это было?
Все молчат. В глазах — у кого ненависть, у кого страх, у большинства ничего. Как говорят афганцы, «парванис» — мол, не наше дело, нам все равно. Но ни один не смотрит в глаза.
И конечно же, сегодня НИКТО НИЧЕГО НЕ ВИДЕЛ. Здесь хоть и не Сицилия, но «омерта» — закон молчания — действует.
Впрочем, стукачи есть и здесь, и к вечеру мы будем знать, кто сработал или кто мог сработать. И ночью будем вламываться в дома, бить, стрелять, и я опять буду видеть эти остекленевшие глаза, много глаз, но уже не голубых, а карих, черных Много глаз. — наш комбриг не любит оставаться в долгу. И тянуть с расчетом тоже не любит. Эти стреляли, не эти — какая разница? Они все ненавидят нас. Даже те, кто на нас работает. И те, кто не стрелял сегодня, будут стрелять завтра. Как изволит шутить наш комбриг, «афганская революция победит тогда, когда мы убьем последнего афганца».
И мы стараемся.
Кончился наконец этот клятый Афган, что съел два с половиной года моей жизни, десяток лучших друзей, а главное — убил во мне врача. Мне стало неинтересно лечить, выхаживать, и в госпитале, куда я наконец попал на место ординатора, я долго не задержался — мне стало скучно. Слава богу, нашлись знакомые ребята, подали идею демобилизоваться и работать у них на «скорой».
Кадровики подсчитали: вместе со всеми афганскими да «отдаленными» у меня набегает двадцать шесть лет выслуги — стало быть, гарантированный пенсион, можно работать, где угодно, и ни перед кем не тянуться! Свобода! Плевать на генералов! Как это однажды сказал Пирогов: «Нет больших сволочей, чем генералы из врачей!»
Я плюю на всех сволочей в мире, на военных и штатских! Я не боюсь, что меня выгонят с работы, я ни-че-го не боюсь, поскольку у меня есть пен-си-он! Чудесное слово. Великое слово. Сладкое, как его синоним «Свобода».
И вот я на «скорой», занят привычным армейским делом: veni, vidi, vici. Ну, правда, vici удается не всегда, но главное — довезти живым — довольно часто.
Это я умею, это, как говорится, мое. Говорят, в Штатах этой премудрости обучен каждый полицейский. Не уверен. Но даже если это так, то и черт с ним. Это мое и точка.
Я врач «скорой», сутками катаюсь по городу, бегаю по лестницам, сражаюсь со злыми собаками, тону в грязи и сугробах. Мое дело — первый диагноз и первая помощь.
Но от американского полицейского, умеющего делать то же самое, я, видимо, отличаюсь тем, что не могу не видеть связи между больным и болезнью (забытые многими, а в Америке и вовсе непопулярные азы), между больным и обществом, в коем он обитает. И срабатывает профессиональный навык: по множеству мелких признаков (цвет лица, ладоней, поза, походка и т. п.) я ставлю Первый диагноз больному и по таким же признакам — диагноз обществу.
Чересчур самонадеянно? Пусть. А кто сейчас не самонадеян? Политики, которые пытаются править нами, то бишь лечить наше общество? Так ведь каждый из них мнит себя по меньшей мере Боткиным, а сколько их есть — столько и диагнозов и рецептов спасения. А у больного уже едва прощупывается пульс.
В отличие от политиков, я ставлю лишь Первый диагноз, мое дело — не дать больному помереть до больницы, лечить же его будут совсем иные специалисты. По своим данным. У них приборы, всякая аппаратура, всякая немыслимая химия — им и карты в руки.
Итак, напяливаю белый халат, сажусь в свою, скажем мягко, не слишком комфортабельную автоколымагу, дежурю смену, а то и сутки. И не в столицах, а в обычном средней величины райцентре, где и населения-то всего около ста тысяч душ.
Рядом красавица Аня Алехнович, фельдшер, и водитель Петя Хлопков — все мое войско, отряд быстрого реагирования. Мы немножко влюблены друг в друга, немножко ревнуем, когда кому-нибудь из нас приходится временно, на одну-две смены, перейти в другую бригаду.
— Омега-2, как слышите?
— Третья на приеме.
— Троечка, возьмите в центре, Карла Маркса, 15–10. Шестьдесят девять лет, плохо с сердцем.
— Понял, Карла Маркса 15–10. Петя, погоняй!
Это рядом, минут пять езды. Второй этаж. В подъезде чисто, не воняет ни мочой, ни кошачьим.
На звонок никто не отзывается. Толкнул дверь — открыта.
Ясно — одиночка.
Женщина на кровати, лицо землистое — похоже, дело дрянь.
Одышка, в глахах мечется боль и страх.
— Доктор, плохо… Словно кол в грудь вогнали… Воздуху не хватает…
— Когда появилась боль?
— Вчера… вечером, около десяти… Выпила все таблетки, что дома были…
Сейчас шестнадцать двадцать, приступ, следовательно, длится около восемнадцати часов — наверняка инфаркт. С аневризмой? Вряд ли: с аневризмой, скорее всего, уже бы «заземлилась». Но кардиогенный шок есть, вон лицо какое, Хорошо бы рефлекторный…
— Что ж сразу не вызвали?
— Ай, доктор, неловко вас беспокоить… Я ж старуха, все одно помирать скоро…
— А ты, мать, не спеши, не спеши! Что за таблетки ты принимала?