Грибы на асфальте - Дубровин Евгений. Страница 17

— Странный сон.

— Очень… И знаешь, я его уже третий раз вижу.

— Что ты говоришь!

— Да… И так явственно… Как будто ты действительно приезжал.

Я чувствовал, что Катины глаза ищут мои, но продолжал разглядывать чистый листок.

— Очень странно, — повторил я.

— Да, — согласилась Катя. — Ну, до свидания. — Катя взялась за ручку двери. — Гена… Тебе нечего сказать мне?

— А что… можно сказать?

— Ну, что-нибудь…

— Что-нибудь могу. На горе стоит мочало. Хлопнула дверь, потом за окном захлюпала грязь.

Ушла. Я опять придвинул к себе чистый листок и написал: «Здравствуй, мама!» Приникшее к стеклу лицо теперь уже плакало. Капельки слились в маленькие ручейки и медленно текли вниз, извиваясь, словно по морщинам. В трамвае сейчас слякотно и холодно. Катя будет всю дорогу смотреть в забрызганное окно, а потом два часа идти по дождю. Конечно, она приезжала не за партами.

Я поспешно надел плащ и галоши. Проклятый слабый характер! Ведь решил же… решил. И чем все это кончится?

На улице дождь хлестал вовсю. Лужи рябило.

Катя стояла на остановке одна. С капюшона текли светлые тоненькие струйки, завесив ее лицо хрустальными колеблющимися сосульками.

— Забыл, — сказал я. — Передай маме, что в воскресенье приеду утром. Пусть напечет пирогов с грибами.

— Гена…

— Что?

Она смотрела на меня сквозь качающиеся подвески, похожая на Ледяную принцессу.

— Я не могу больше…

Подошел трамвай. За стеклами были видны нахохлившиеся как воробьи люди.

— До свидания.

— До свидания.

Катя дотронулась до моей щеки.

— Простудишься. Фуражку хотя бы надел. Рука была горячая и сухая.

Трамвай ушел, а я побрел домой по скользкому булыжнику. Струи воды разбивались о камень, и было похоже, что по дороге прыгают маленькие человечки. Я шел и думал об этой глупой до идиотизма истории, которая никак не может окончиться, о пухлой пачке писем, которую надо было сжечь и которая никак не сжигается. Почему эта история приключилась именно со мной?

* * *
Грибы на асфальте - pic_13.jpg

Его принесли под вечер. Почтальон дядя Костя, высокий и седой, словно профессор, вытащил из сумки голубой конверт и сказал:

— Геннадию Яковлевичу Рыкову.

Мать вытерла руки о фартук.

— Кому? Кому? — удивилась она и протянула ладонь.

— Э-э, нет, — сказал дядя Костя. — Тут написано «лично». — И он отдал мне голубой конверт.

Я никогда в жизни не получал писем, тем более с пометкой «лично». Я знал, от кого было это письмо, Я густо покраснел и сказал:

— А, это, наверно, Борька прислал. Они недавно уехали в Якутию.

Письмо было прочитано на сеновале при свете спичек. Я читал его всю ночь. Я метался по сену, бегал домой за спичками, краснел, бледнел, разговаривал вслух сам с собой и читал снова и снова.

Это было объяснение в любви на десяти страницах ученической тетради. Это было очень подробное объяснение. В нем описывалось все с самого начала: и как Катя увидела меня впервые, и как ей хотелось уехать со мной на край света, и как ей даже было приятно, когда я колол ее в спину булавкой. Далее подробно излагалось, за что я достоин любви.

Под утро я выучил объяснение наизусть. Это было тем более удивительно, что я обладал скверной памятью, а письмо изобиловало сложными причастными и деепричастными оборотами и было пересыпано знаками препинания.

И вот, когда я в последний раз, словно молитву, повторял Катино послание, перед тем как отойти ко сну, мне вдруг не понравилась одна фраза: «Когда ты вперивал в меня свои водянистые безбровые глазищи, сердце у меня сладко замирало, а по спине пробегали мурашки и мне хотелось…» Пусть даже это была шутка, но так презрительно отзываться о глазах и бровях любимого человека! Тем более что своими глазами я всегда гордился. Мне говорили, что у меня пристальный, волевой взгляд. Поэтому, когда я на следующее утро писал ответное объяснение (двадцать листов ученической тетради убористым почерком, с бесчисленным количеством причастных и деепричастных оборотов), я сделал такую приписку:

«P. S. Что касается моих глаз, то ты глубоко ошибаешься, миледи, девушкам очень нравятся мои глаза. Это у тебя кривые ноги. (Шучу.) Целую. Гена».

Неделя прошла в кошмаре. Я не мог ни есть, ни спать, ни заниматься. Я ходил и все повторял, повторял про себя Катино объяснение.

Через неделю пришел ответ. Катя почти целиком цитировала «Ромео и Джульетту» и только в самом конце приписала от себя:

«P. S. По поводу моих ног можешь справиться у своего друга Димы, он не один раз делал мне комплименты. И вообще, оказывается, ты злой. Мне всегда не нравилось, когда ты злишься, — становишься похожим на павлина. (Шучу.) Целую, Катя».

Это было уж слишком — справляться у соперника о ногах своей любимой девушки! Да еще «павлин»! Ну хорошо же! Я быстро переписал троечку цитат из «Отелло», вырезал из журнала стих «Тебе, любимая!» и уселся за составление постскриптума. Я написал Кате, что напрасно она задается. Если я ее полюбил, то это еще не значит, что она была самая лучшая в школе. Неправильное телосложение, лысеющий волос, безвкусица в одежде — вот далеко не полный перечень недостатков Ледяной принцессы.

Ответ пришел авиапочтой. В нем было всего одно какое-то формалистическое стихотворение о ночных мотыльках, а остальные семь страниц ученической тетради занимал постскриптум. Этот постскриптум вполне можно было назвать учебником по анатомии человека-урода — злого, грубого, кровожадного и тупого. Этим уродом был я. В конце стояло: «Целую. Катя. Ответ пиши авиапочтой».

Разумеется, я ответил авиапочтой. Ответил в полную меру своих сил и возможностей.

Далее наша переписка пошла очень оживленно. Постскриптумы совсем вытеснили первую часть, состоящую из цитат Шекспира и формалистических стихотворений. С удивлением мы убедились, что совсем не знаем друг друга. Оказывается, мы уродливы, глупы, некрасивы, жестоки, несправедливы. Наши письма становились все резче и короче. И наконец ночью почтальон дядя Костя принес мне телеграмму (первую в жизни). В телеграмме было только одно слово: «Ненавижу».

Утром я отпросился с урока и отправил ответную телеграмму: «Ненавижу квадрате», на что вечером получил ответ: «Ненавижу кубе».

Четвертая степень ненависти показалась мне недостаточно выражающей мои чувства. Я думал целый день и, наконец, сочинил: «Ненавижу до космоса». Телеграмма, видно, произвела нужное впечатление, так как после этого наступило молчание. Значит, все-таки последнее слово осталось за мной.

Сдавать экзамены в институт я поехал несколько удовлетворенным. Димка в институт решил поступать заочно. Он вдруг быстро пошел в гору. Сначала моего соперника назначили помощником бригадира тракторной бригады, затем бригадиром. Конечно, он решил не ломать себе карьеру. А может быть, Димка уже тогда что-то предчувствовал? В общем так или иначе, но Димка остался, а я уехал. А когда приехал, то было уже поздно. Димка женился на Кате.

Это было дико, нелепо, я не мог привыкнуть к этому целый год, а потом, конечно, привык. И чувствую себя сейчас вполне нормально. Вот только в ветреные ночи чудится мне странный зов. Словно зовет меня кто-то издалека-издалека, а кто — никак не пойму. Тогда меня захлестывает радость, тоска, хочется плакать и смеяться, бежать, ползти, пока хватит сил. И еще — вдруг я стал обладать странным свойством понимать природу, чувствовать всем своим существом трепет листка, движение сока под корой, взгляд пролетевшей мимо птицы. Может быть, это фокусы Ледяной принцессы? Говорят, ее дед, цыган, обладал гипнозом. Только к чему все это?

* * *

В воскресенье я проснулся от толчков.

— Вставай! Пора! — прошептал Кобзиков.

Было еще совсем рано.