»Нас ждет огонь смертельный!» Самые правдивые воспоминания о войне - Першанин Владимир Николаевич. Страница 40

Со всех сторон стрельба, крики, мат, гранаты взрываются. Погибают и наши, и немцы. Обидно в конце войны умирать. Да и опыт какой-никакой у меня накопился. Только успевал ловить на мушку или прямо с ходу бил по немцам. Троих или четверых уничтожил. Получайте, гады, за всех погибших товарищей!

И тут меня снова ранило. Немцы уже убегали, и по нас открыла огонь их минометная батарея. Рвануло рядом, вспышка, звон в ушах, и лежу я опять на земле. На этот раз несколько осколков попали в левую голень. Кое-как сел, размотал обмотку. Кто-то из командиров приостановился:

– Сильно тебя, Степан?

– Да нет. Кость, кажись, целая.

– Сможешь сам перевязать?

– Смогу.

– Перевязывайся, я санитаров пришлю.

Ну, перетянул рану, сижу жду. Автомат, гранаты наготове. Холодно, сыро, и кровь сквозь повязку сочится. Поднялся и побрел сам помощь искать. Нашел палку, ковылял кое-как, но шел. Заблудился и только к вечеру набрел на медсанбат – спасибо бойцы дорогу подсказали. Ну, а потом, оказав помощь, отправили в госпиталь.

Забегая вперед, скажу, что попал я не в свой санбат. После боя меня искали, не нашли и решили, что я погиб. Отправили на родину похоронку. Ну, вскоре разобрались, но история с похоронкой аукнулась мне лет через пять, когда я уже служил в системе МВД и работал на строительстве Волго-Донского канала Сталинградской области. Вызывают меня в штаб и говорят:

– К тебе земляк из Гондарево приехал.

Я обрадовался. Обнимает меня какой-то незнакомый мужчина, улыбается. Завязался разговор.

– Тебе, Степан, привет от Ильи Круглова. Я удивился:

– Илья еще перед войной умер! Путаешь ты что-то, земляк.

А «земляк», не смущаясь, лепит еще какую-то несуразицу. Учителей неправильно называет, других соседей путает. Я не выдержал:

– Какой это земляк! Он не из нашей деревни. С ним разобраться надо, несет всякую чушь.

А через день мне объяснили, что это со мной чекисты разбирались. Дело в том, что многие бывшие полицаи в конце войны добывали документы погибших бойцов и по ним жили подальше от родных мест. Под такое подозрение попал и я.

В общем, прошел проверку.

Но вернусь к 1945 году. Подходил к концу апрель, я выздоравливал. И война заканчивалась. Меня определили в маршевую роту и готовили к выписке. Хотя я знал, что бои уже в Берлине идут, а было не по себе. Смотрел на своих соседей по палате. Кто с сорок четвертого воюет, кто с конца сорок третьего. Фронтовиков сорок второго года – очень мало, а сорок первого – вообще ни одного. Начисто подмела их война, единицы уцелели.

Я и по себе знал, какая короткая жизнь солдата в бою. Фронтовики арифметику войны хорошо знали. Сидим, бывало, в госпитале, в курилке, разговариваем, а судьба почти у всех одинаковая. Жестокая и страшная штука – бой. Один паренек, весь перевязанный, рассказывает: только из окопа вылез, выпрямиться не успел, а его взрывом в тот же окоп сбросило, осколками издырявленного. Другой и сотни шагов не пробежал – попал под пулеметную очередь. Спасибо санитары перевязали да вытащили, а то бы кровью истек.

Скажу откровенно – мне везло. Долгое время наши роты связи работали во втором эшелоне. У кого какая судьба. Послали бы раньше на передовую – может, и не было бы нашего разговора. Но могу сказать, что солдатский долг выполнял честно. И когда в бой послали, в воронках не отсиживался, от пуль не бегал. Потому и получал свою порцию вражеского железа. Мало кто под таким огнем выживал. А немцы в сорок пятом воевали с ожесточением. Боялись, что начнем мы мстить за те страдания и смерть, что они в Россию принесли. И чего греха таить, мстили им крепко.

Перед самой выпиской из госпиталя прилетела долгожданная весть – победа! Радость, конечно, великая. Достали спирта, вина, обед нам хороший приготовили, и отметили день Победы как следует. Помню, стрельба кругом, колокола звонят. Обнимаемся!

Многое, что происходило со мной на войне, я начал осмысливать по-другому спустя 10–20 лет после ее окончания. Война ведь такая штука, она на всю жизнь в человеке остается.

Как люди относились к смерти? Привыкнуть к ней было невозможно. Люди, глядя, как гибнут вокруг друзья-однополчане, испытывали страх. По-настоящему я воевал на передовой с июля сорок четвертого. Здесь каждый день кого-то убивали. Летом того года люди уже конец войны видели, да еще пропаганда подогревала. Больше писали об успешных наступлениях, а не о том, как мы, скажем, у Балтики по полгода на одном месте топтались.

Многие были уверены (судили по громким статьям, да и сами хотели верить), что война вот-вот кончится. Через пару или тройку месяцев. И, конечно, хотели дожить до победы. Остерегались, не торопились вперед лезть. Это нормальное человеческое поведение. Видел я и бесшабашных людей. На мой взгляд, от долгой войны у них что-то сдвигалось в голове. Разве нас врачи или психологи проверяли? «Сдвинутые» могли и на бруствер средь бела дня влезть или нужду справлять, отойдя метров десяток от окопа, где его немец свободно из пулемета мог достать.

Был такой солдат у Рудько, Михаилом звали. Он с сорок второго воевал. Его, как и старшего лейтенанта, раза четыре ранило и контузило. Но если ротный в своем уме оставался, то Михаил как-то опустился, плюнул на все. Его насильно бриться, умываться заставляли. Долговязый такой, вечно обросший. Рассказывал, что после войны всех вдов в деревне перепробует, пока не выберет, на ком жениться.

– А чего не девок? – поддевали его.

– С ними возиться, – подумав, отвечал Михаил, – а вдовам терять нечего.

– Тогда не дури, если хочешь бабу увидеть.

– Наплявать!

Я с Михаилом пытался раз-другой заговорить, а говорить не о чем. Начинаешь спрашивать, как тут дела обстояли год назад, а он на тебя не смотрит. Сам начинаешь рассказывать, а он не слушает. Брякнет что-то вроде: «Два дня в брюхе урчит» или «Штаны на коленях продрались, когда же новые дадут». Поднимется, и пошел по траншее, не пригибаясь. На смерть нельзя плевать. Вот так однажды шел, очередь немцы дали, и завалился Михаил в грязь. Глаза открыл и закрыл. Как будто не было человека.

Еще одного бойца вспоминаю, младшего сержанта. Тоже долго воевал. Две медали имел. Он был пулеметчиком, но когда после госпиталя его ставили первым номером на «максим», наотрез отказался. «Я в пулеметах не разбираюсь!» У тебя же в красноармейской книжке написано, что пулеметчик.

– Ошиблись. Я при лошадях все время был.

– Чего брешешь? – не выдерживал командир. – Младший сержант, а при лошадях. Иди к пулемету или под трибунал.

Наотрез тот сержант отказывался. И сутки в пустой землянке под стражей просидел, и угрозы выслушивал. Потом кое-как согласился вторым номером к ручному пулемету встать. Что, ротный не сумел его заставить? А вот не сумел. Под трибунал вполне мог отдать за невыполнение приказа, а «максим» принять заставить не смог. Правда, это не у Рудько в роте было, тот умел общий язык с солдатами найти. Причины упрямства младшего сержанта я понимал. «Максим» – это головная боль для немцев. Машина сильная, дальнобойная, но громоздкая. Когда огонь открывает, фрицы всегда его старались уничтожить. При большом количестве минометов им это часто удавалось. Особенно если расчет не успевал четырехпудовый «максим» на запасную позицию перетащить.

У меня на глазах два раза «максимы» разбивало. Один раз мина в пулеметное гнездо влетела. Первый и второй номера искромсало до неузнаваемости. Второй раз – из автоматической «собаки», была у немцев такая пушка, калибра 37 миллиметров. Она стреляла, как лаяла. Сволочная вещь, скорострельная. В пулемет два или три снаряда угодили. Одного пулеметчика наповал, а второго всего осколками издырявило. До санбата довезли, а дальше не знаю как. Поэтому тот сержант, как черт от ладана, от «максима» шарахался. Хотя должность почетной считалась. Если пулеметчик месяц-два повоюет, то наверняка с медалью (реже с орденом) ходит.