Я, Елизавета - Майлз Розалин. Страница 8
– и ее собственным, позолоченным, увитым розовым шелком, с девизом, который выбрал для нее сам король: «Румяная роза без шипов». Не удивительно, что в милый тихий Хэтфилд я уезжала, пьяная от восторга.
Но роз без шипов не бывает, не бывает радостей, за которые не пришлось бы расплачиваться болью. Зимой того же года я простудилась и вынуждена была сидеть в опочивальне. Я то читала, то дремала у камелька, не обращая внимания на смешки и перешептывания прибиравших постель горничных. Все их разговоры я знала наизусть – любовная чепуха и вздор, а мне уже исполнилось восемь и я была серьезна не по годам. Горничные мне не нравились. От них всегда воняло стряпней, если не хуже, они смотрели на меня как-то странно и украдкой шушукались. Сейчас они думали, что я в классной комнате, и меня это устраивало. Пока не услышала:
– А точно, она умрет?
– Точнее некуда. Гонец сказал, уже и приговор вынесли.
– А вдруг она попросит о помиловании?
– Уже просила! Говорят, она сбежала из своих покоев в Гемптонском дворце и с воплями помчалась к королю. Он был у обедни – она думала, он увидит ее и пожалеет.
– А он не простил?
– Ее поймали у входа в дворцовую церковь и заткнули рот раньше, чем она добежала до короля. Да он бы ее и не помиловал. Она ведь изменщица, вот она кто!
– Изменщица?
– Изменила королю. А за это, – в голосе мелькнула злобная радость, – ей отрубят голову!
– Как… как…
– Точно! Как матушке нашей госпожи! Точно так же! И поделом им – изменщицам, распутницам, греховодницам. Сама посуди – если обычную потаскуху привязывают голой к телеге, тащат по городу и бьют плетьми, пока с нее кожа не полезет клочьями, то как же тогда наказывать королеву?
Вторая девушка не ответила. Что-то бормоча себе под нос, горничные вышли.
Да, тогда я поняла, что змей проник в мой сад, и, подобно Еве на заре времен, я пробудилась и поняла, что нага. Как мне удалось столько проспать в неведении? Кэт обещала мне ответы на все мои вопросы, а я зарылась в греческий и географию, Бокаччио и Библию. И вдруг у меня остался один-единственный вопрос – что-то, что зрело во мне невидимо и подспудно, словно гнойник, который я теперь должна выдавить или умереть.
Пробило четыре, ночь спускалась, черная, как воды Стикса. Я уже не просто продрогла, я посинела от холода и тоски в своем креслице под окном, когда вошла Кэт в сопровождении слуг со свечами и позвала ужинать.
Один взгляд на меня, и по ее слову вошедшие следом прислужницы опрометью забегали по дому.
– Доркада, огня сюда, живее неси уголь! Пришли Питера из кухни, пусть принесет еще и жаровню! Бегом, кому сказано! Джоанна, принеси миледи глинтвейна, мигом, и чтоб с пылу с жару, не то уши надеру! – Потом, упав возле меня на колени и сжав мои окоченевшие руки:
– Что с вами, дитя мое? Вы можете говорить?
Сколько раз мы сидели в обнимку у камина, при свечах, ведя дружескую беседу после дневных трудов. Теперь все переменилось. Когда камин затопили, глинтвейн принесли и вложили кружку в мои онемевшие от холода руки, служанок отослали и между нами воцарилась тишина – настал час для иного рассказа.
– Кэт.
– Мадам?
Я собралась с духом.
– Моя кузина, королева Екатерина… девушки болтали…
Кэт тяжело вздохнула:
– Я думала оградить вас от этих известий.
– Я хочу знать. Еще вздох.
– Мне известно лишь то, что сообщил утренний гонец. Мадам Екатерину, вашу кузину, казнят за измену – она оказалась непорядочной женщиной. У нее был любовник еще в девичестве, в бабкином доме, и, говорят, она завела другого уже будучи королевой – привечала его ночью в своей опочивальне и ни в чем ему не отказывала.
– И это правда?
– Ее любовники во всем сознались.
– Как в прошлый раз?
– В прошлый раз?
Кэт всполошилась. Она этого не ждала.
– «Как в прошлый раз», сказала горничная, «как наша прошлая». Я знаю, о ком она.
Кэт застыла. Ее расширенные зрачки и частое, прерывистое дыхание выдавали крайний испуг.
– Моя мать – ведь они говорили о ней. Она была такая же, как Екатерина?
Кэт словно онемела. Потом она заговорила:
– Вам известно, мадам, что вашу матушку обвинили… обвинили в измене королю.
– Что значит «измена»?
– Говорят, она злоумышляла против супруга, против его душевного спокойствия. Будто бы она насмехалась над его мужскими способностями, дескать, в постели Его Величество не такой – не всегда такой, – как другие мужчины.
Мне показалось, что мою голову стянуло стальным канатом.
– Кэт, это измена? За это ее казнили? Лицо Кэт было бледно и печально, как зимний день.
– Королеву Анну также обвинили в распутстве, госпожа. Будто бы она завлекала придворных господ и тешила с ними свою похоть, и будто бы они миловались с ней в ее опочивальне и даже на королевской половине.
В том же виновна и Екатерина.
Продолжай.
– Кто?..
– Трое придворных. Один из них был любимый друг короля, Генри Норрис…
– И?..
– И ее музыкант, миледи, – лютнист Марк Смитон.
– И?..
– И ее брат, мадам. Ваш дядя, виконт Рочфорд.
Мы сидели – я и Кэт – словно два мраморных изваяния, две обращенные в камень женщины. Я узнала, что хотела.
То была моя первая бессонная ночь – первая ночь, когда я не сомкнула глаз до рассвета.
И первый озноб первого страха, который не отпускал меня с той поры, как ни старалась я схоронить его под грудой прочитанных книг, под своими записками, под спудом усвоенных знаний. И вот сейчас требование явиться ко двору, зловещий придворный вернули былой страх: он притаился в углу комнаты, он был частью меня, он таился в уголке моей души.
А как хорошо начинался день – Благовещенье, весна, солнце окрасило Хэтфилд розовым и золотым. А теперь, несмотря на ласковые заботы Кэт, на лишние одеяла, на теплые перинки, на дрова в очаге, горевшие так ярко, что в опочивальне стало светло как днем, я всю ночь продрожала от холода.
Ибо озноб, который бил меня давно, в детстве, и вернулся в эти минуты, был не случайным поцелуем проказницы-стужи, но кладбищенским объятием смертного страха.
Страха?
Двух страхов.
Первый – что король, несмотря на свою доброту и любовь ко мне, однажды – и очень скоро, прямо сейчас – обратит свой гнев на дочь изменницы-жены. В голове у меня звучало погребальным звоном: «Когда бы отец твой, или Отец Наш, который над ним, поступал с тобой по твоим грехам, как велики были бы твои страдания, как суров приговор, как тяжела кара». Вдруг я напомню ему женщину, которая так подло его предала, – а опасность эта возрастает день ото дня, по мере того как я взрослею и, как всякая дочь, становлюсь все более похожей на мать.
И второй страх, глубже, холоднее. Если, по Божьему слову, грехи матерей падут на головы детей, значит, мне суждено унаследовать ее грех? Ужели слабая Евина плоть, плоть, которую каждая мать передает дочери, предаст и меня, как когда-то ее, женскому ничтожеству, женскому вероломству, женской похоти?
Если я вырасту такой, как она, достойна ли я жизни, мне дарованной? Или болезнь, что она передала мне по наследству, неисцелима и я за нее расплачиваюсь? Неужто этот темный гость, этот придворный, сегодняшний королевский гонец, явился призвать меня и живущий во мне призрак матери, ее неумершие желания, на последний суд?
И как преодолеть темную, безвестную пучину лежащей впереди ночи, за которой, быть может, брезжит ответ?
Глава 4
Мы выехали до рассвета следующего дня, в самый темный беззвездный час. Промозглый воздух пронизывали гнусные испарения, вчерашней весны как не бывало. В большом дворе Хэтфилда гнедые вьючные мулы, бедные бесплодные твари, били маленькими копытами по заиндевевшей гальке, согревая замерзшие бабки. Позади жалобно ржали кобылы моих фрейлин, недовольные из-за того, что их разбудили в неурочный час.
Спускаясь во двор бок о бок с Кэт, я плотнее закуталась в плащ. Повсюду в спешке бегали прислужники, кричали, бранились, что-то тащили, грузили телеги и возки. Погонщики покрикивали, ругались, хлопали бичами, срывая злость на двуногих и четвероногих существах без разбору. Под стеной слуги опорожняли дымящуюся зловонием ночную посуду в чавкающие выгребные ямы. Гвалт, дрожание фонарей, смрад – все напоминало преисподнюю. Однако на душе у меня было ничуть не лучше.