Пушкин - Тынянов Юрий Николаевич. Страница 39

Никита послан к Василью Львовичу с извещением о случившемся несчастии, и прибыли сестры.

Аннет припала к голове брата и поцеловала его в розовую лысину. Сергей Львович был тронут до слез и только теперь почувствовал всю глубину несчастия. Он всплеснул руками и замер.

Приехал Василий Львович, извещенный Никитою. Он в сильном волнении сбросил шубу на пол и просеменил к брату, на ходу поцеловав руку невестке.

Сергей Львович склонился к нему на плечо.

– Oh, mon frere (О, брат мой – фр.), – сказал он, невольно вспомнив Расина, и голос его пресекся.

Потом он обнял Сашку и Лельку, смотревших на него со вниманием, прижал их к груди, точно ограждая от нападения, и, явив, таким образом Лаокоона с сыновьями, воскликнул, обращаясь к брату:

– Не о себе сожалею.

Сыновние носы были крепко прижаты к отцовскому жилету, пропахшему смешанным запахом духов и табака. Сыновья задыхались.

– Брат, брат! – лепетала Анна Львовна.

Василий Львович почувствовал зависть, благородную зависть артиста. Тальма оживился в нем. Он и сам готов был к этим движениям сердца – к объятию и стонам. Брат предупредил его.

Внезапно он сказал, холодно прищурясь и цедя слова:

– Cela ne vaut pas un clou a soufflet. Все это не стоит медного гроша, выслушай меня.

Сыновья почувствовали, как отцовские объятия слабнут. Они с любопытством покосились на дядю. Все смотрели на него: Сергей Львович – разинув рот, сестрица Лизет – со страхом.

Василий Львович прошелся по комнате, высоко подняв голову.

– Pas un clou a soufflet, – повторил он еще раз медленно. Он сам не понимал, как это сказалось. Едучи к брату, он считал его погибшим и теперь придумывал, что бы такое сказать или сделать и как объяснить свои слова.

– О брат, брат, – трепетала Анна Львовна.

– Я напишу Ивану Ивановичу, – сказал Василий Львович, все так же сошурясь, – и завтра же все отменится. Будь покоен, – продолжал он, – они в наших руках.

И Сергей Львович успокоился. Василий Львович, старший брат, выказавший такую твердую решимость, казался ему прочнее и могущественнее, чем даже сам этого хотел. Легковерие Сергея Львовича было поразительное Но выйти из состояниия печали он не хотел или не мог Перстом указывая на Александра, он вздохнул:

– О коллеж!

Мечты об иезуитах и гордый ответ богачам припомнились ему. Ныне это рушилось. Таков был смысл восклицания.

Видя кругом восторженные взгляды сестер и недоверчивые глаза невестки, удивляясь сам себе, Василий Львович сказал спокойным голосом:

– Я сам везу его в Петербург к иезуитам.

Он осмотрелся кругом. Надежда Осиповна, полуоткрыв рот, сидела притихшая, как девочка, и смотрела во все глаза на него.

– Будьте покойны, друзья мои, – сказал скороговоркою Василий Львович, – я все беру на себя, и все это… но все это – pas un clou a soufflet.

Он кисло ответил на поцелуи сестер, повисших у него на шее, обмахнулся платком и вышел, оставив всех в оцепенении. Сев в свои дрожки, он с недоумением закосил по сторонам. Доехав до Тверской, он потер себе лоб и развел руками. Он сам ничего не понимал. Великодушие опять увлекло его. Он выпятил губу, как школьник, застигнутый на шалости. Проезжая по Тверской, он велел остановиться у кондитерской, нашел приятных и милых знакомцев и сообщил приятелям, что везет в Петербург племянника определять к иезуитам. Приятели посмотрели на него с интересом и были, казалось, довольны. Вскоре явился князь Шаликов. Он теребил, как всегда, в руках белоснежный платочек и приятно всем улыбался. Панталоны его были в обтяжку и сшиты по последней моде; Василий Львович иногда завидовал его новым панталонам. Услышав, что Василий Львович везет своего племянника, юного птенца, в Петербург к иезуитам, князь поставил свою чашку шоколаду, обнял Василия Львовича и крепко, троекратно его расцеловал. Он крикнул кондитерского ганимеда, и тот принес холодного бордоского. Все выпили за здоровье Василья Львовича и сердечно с ним расцеловались.

Князь просил его передать поцелуй души несравненному. Все чокнулись за здоровье несравненного, чувствуя и зная, что пьют за Ивана Ивановича Дмитриева.

Спросили Василья Львовича, надолго ли едет он

– Надолго, – ответил Василий Львович меланхолически Самое слово "надолго" было полно печали и значения.

Потом спросили еще бургонского, потом аи, а затем был обед.

Подъезжая к дому, отяжелев, Василий Львович чувствовал себя решительно счастливым, задремал на своей кушетке, такой, как у Рекамье, и, только к вечеру проснувшись, хлопнул себя по лбу, и Аннушке послышалось, что ее султан как бы произнес:

– Что наворотил!

Оборотясь к ней, он сказал со вздохом, чтоб собирала вещи, что он едет в Петербург.

Аннушка спросила, надолго ли, и Василий Львович, мрачно и загадочно посмотрев на нее, ответил:

– Надолго.

Аннушка, испугавшись, стала было собирать его в дорогу, но Василий Львович, махнув рукой, сказал, что поедет через месяц.

Недовольный собою, он провел дурной вечер и долго не мог заснуть.

Назавтра утром, лежа в постели, он ясно представил себе петербургскую жизнь, увлекся воображением, пришел в восторг от того, что можно будет пройтись по Невскому проспекту, прочел наизусть свое последнее стихотворение, воображал себя уже в гостиной Ивана Ивановича Дмитриева, произнес еле слышно за каких?то прекрасных слушательниц.

– Bravo! Bravo! – и потом, встав, набросив халат и попив чаю, стал соображать не ехать ли в самом деле в Петербург всем домом – и с Аннушкою?

Эта мысль ему чрезвычайно полюбилась В Петербурге было много приятелей, и это была, что ни говори, столица государства Василий Львович, коренной москвич, вдруг почувствовал, что Москва никак нейдет теперь в сравнение с Петербургом Она устарела.

Как все Пушкины, он был скор на переходы.

2

Часто Александр бродил по комнатам, ничего не слыша и не замечая, кусая ногти и смотря на всех и на все, на мусье Руссло, на Арину, на родителей, на окружающие предметы отсутствующим, посторонним взглядом. Какие?то звуки, чьи?то ложные, сомнительные стихи мучили его; не отдавая себе отчета, он записывал их, почти ничего не меняя. Это были французские стихи, правильные и бедные; рифмы приходили на ум ранее, чем самые строки. Он повторял их про себя, иногда забывая одно?два слова и заменяя их другими; вечерами, засыпая, он со сладострастием вспоминал полузабытые рифмы. Это были стихи не совсем его и не совсем чужие.

Сергей Львович недаром хвастался Руссло. Руссло был педагог во всем значении слова, он строго требовал от ученика правил арифметических и грамматических; прежде же всего правильного распределения времени. Когда уроки были выучены, он допускал игры и шалости. Он мирился с бегом взапуски, если Александр не избирал для этого товарищами каких?нибудь дворовых мальчишек, как то дважды случалось; мальчики в пору развития своих телесных способностей должны резвиться. Прыжки и скачки через кресла и табуреты менее ему нравились; он совершенно не одобрял, наконец, дикой беготни и суматохи, когда Александр как одержимый все ронял и опрокидывал на своем пути, при этом крича или напевая какую?то бессмыслицу, нестройный вздор.

Но его выводила из себя эта дикая рассеянность, молчание, немота, когда Александр не откликался на окрики, занятый какими?то странными мыслями; но и мыслей у него не было – это выдавал его неровный взгляд. Да в таком возрасте и не должно быть Мусье Руссло стал за ним наблюдать и подстерег: мальчик что?то писал, озираясь и, видимо, боясь, что его застигнут.

Вскоре дело разъяснилось; Руссло нашел несколько листков, спрятанных от постороннего взгляда под матрас. Это оказались французские стихи, а по легкой несвязности строк мусье Руссло заключил, что это собственные стихи Александра. Он прочел их, улыбаясь без всякой приятности. Руссло и сам был автор. Трижды пытался он проникнуть в печать и посылал свои стихи в "Альманак де мюз". Трижды он встречал отказ и как автор озлобился. Он подозревал интриги и козни печатавшихся поэтов, из которых многие, по его мнению, писали хуже его. Поэтому Руссло кисло прочел стишки дьявольского мальчишки, который был еще дитей и уже осмеливался марать бумагу, сочинительствовать. В особенности уязвило его, что стихи были правильные; однако в них была куча ошибок противу правописания. Руссло их исправил, а наиболее грубые ошибки подчеркнул двойной чертой. Кроме того, он сбоку начертал карандашом большой знак вопроса, выразив этим свои сомнения в уместности стихов.