Блокада. Книга 5 - Чаковский Александр Борисович. Страница 64
Но он тут же спохватился: при строгостях военного времени таким образом недолго схлопотать приговор трибунала.
«Это не выход, нет! — с горечью подумал Анатолий, и ему стало жалко себя: — Молодой, красивый, только начинающий жить, а вот обречен на смерть. „Невский пятачок“ — верная смерть!..»
Анатолий достаточно наслушался рассказов об этом страшном месте. На «пятачке» все ходят под смертью: и комбаты, и рядовые, и те, кто в окопах первой линии, и те, на кого возложено строительство переправ через Неву.
Вспомнилось, что Вера, стараясь унизить его, назвала фамилию какого-то капитана, удравшего из госпиталя, не долечившись, чтобы поскорее вернуться туда, на Неву. Анатолий постарался сейчас вспомнить эту фамилию. И вспомнил: «Капитан Суровцев!» Этот капитан представлялся ему тупым, ограниченным болваном, не умеющим ценить жизнь. «Что изменится от того, что одним Суровцевым будет меньше или больше на земле? — подумал Анатолий со злой усмешкой. — Такие люди рождаются и умирают, как трава. Но я!..»
И, как всегда в подобных случаях, мысль Анатолия стала развиваться в особом, именно ему свойственном направлении. Он был далек от того, чтобы думать о себе как о человеке, который хочет словчить, купить жизнь ценой обмана, подлога. «О нет! — уверял себя Анатолий. — Я не ловкач и не трус! Если бы от моего пребывания на этом „Невском пятачке“ зависела победа, я конечно же добровольно бы вызвался идти туда! Но стать жертвой слепого случая? Оказаться под угрозой неминуемой смерти только потому, что какой-то штабной бюрократ, сам не нюхавший пороха, остановил свой выбор именно на том батальоне, в котором служу я, а не на другом, где числится, скажем, тот же Суровцев? Увольте от такой несправедливости! Суровцеву наверняка все равно: жить или умереть. Он и после войны, если уцелеет, будет продолжать по-прежнему свою никчемную, растительную жизнь. А я способен принести огромную пользу стране, стану выдающимся архитектором, возведу десятки зданий, из которых некоторые, может быть, прославятся на весь мир, и тогда, так же как и мой отец…»
На этой мысли Анатолий споткнулся: через несколько минут ему предстояла встреча с отцом.
Он пробыл с ним вчера не больше получаса. Сказал, что должен немедленно отыскать Веру. Анатолию показалось странным, что отец так охотно, даже радостно согласился расстаться с ним. У старика какая-то патологическая привязанность к Вере! С каким неподдельным восхищением рассказывал он о том, что Вера навещала его! «А что в том удивительного? — размышлял при этом Анатолий. — Она влюблена в меня и, чтобы узнать что-нибудь обо мне, пойдет хоть на край света… А я? — задал он себе вопрос. — Я-то люблю или любил ее когда-нибудь? Был ли искренен с ней? Да, был. Один раз. Один только раз…»
И Анатолий вспомнил, как там, на чердаке, в той страшной избе, Вера спросила: «Ты не бросишь меня?» В тот момент он внезапно ощутил, что все прежние его отношения с Верой были не просто флиртом, не просто «ухаживанием», но любовью, подлинной любовью. Это чувство внезапно переполнило его и вырвалось наружу бурным потоком слов. Задыхаясь от волнения, он уверял ее, что если они останутся живы, то не расстанутся никогда. Вера сказала ему то же самое, только напомнила с грустью, что временная разлука, по-видимому, неизбежна: ведь он уйдет на фронт, но она будет ждать его…
А потом?.. Потом послышались те тяжелые шаги по скрипучей лестнице… Бьющий в глаза луч фонаря, и крик Веры, и острая боль в паху от удара чудовищно громадным, кованым солдатским сапогом… И этот Данвиц, и Кравцов, и Жогин…
А теперь вот Вера выгнала его. За что? Только за то, что он хотел побыть с ней еще три-четыре дня!
«Но что же я скажу отцу? — спросил себя Анатолий, уже подходя к своему дому. — Он наверняка начнет расспрашивать о Вере. Сказать, что не встретил ее? Не нашел? Но где же тогда провел целую ночь?..»
И снова все вдруг стало ненавистно Анатолию. И этот холодный, настороженный город, и Вера, и даже отец, для которого надо придумывать какие-то сказки, оправдываться в своей несуществующей вине…
Анатолий позвонил, потом стал стучать в дверь. Ему открыли не сразу. Отец долго тащился из своего далекого кабинета через всю квартиру, как через ледяную пустыню. Сын отчетливо представил себе его теперешнюю медленную, шаркающую походку.
Наконец дверь открылась.
Кивнув отцу, Анатолий молча направился в свою комнату, на ходу снимая со спины вещевой мешок.
Он думал сейчас лишь об одном: только бы отец не пошел следом за ним, не начал бы свои дурацко-сентиментальные расспросы о Вере. Да, именно сентиментальные и дурацкие. Хотя до войны отец был умен и строг, всегда сдержанно-высокомерен и нетерпим к пустой болтовне. Разговаривать с ним можно было, только когда разговор начинал он сам…
Войдя к себе в комнату, Анатолий плотно закрыл за собою дверь, бросил на кровать мешок, снял шинель и прислушался, не идет ли отец. За дверью было тихо, и он, вздохнув, с облегчением, молча поблагодарил отца за проявленную деликатность. Посмотрел на часы. Было половина десятого. Итак, в его распоряжении по крайней мере часов семь…
Что же ему делать? Пойти в свой институт? Но зачем? Вряд ли он встретит там кого-либо из знакомых: все давно на фронте, его призвали одним из последних. Навестить кого-нибудь из приятелей доинститутской поры? Их тоже наверняка нет дома. Да и сама перспектива таскаться по занесенным снегом ленинградским улицам была неприятна.
А может, не дожидаясь конца отпуска, сразу же отправиться на Финляндский вокзал и оттуда в свою часть? Он возвратится туда за несколько часов до истечения положенного срока и скажет удивленному комбату, что не мог выдержать больше: мучения, которые переживает Ленинград, произвели на него такое страшное впечатление, что он не счел возможным болтаться без дела, радоваться встрече с отцом, в то время как сотни тысяч других бойцов лишены такой радости.
Анатолий будто со стороны полюбовался собой, вытянувшимся перед комбатом и произносящим эти исполненные горечи и драматизма слова. Слова, в которые сейчас, в эти минуты, он почти верил.
Но немедленно мелькнула другая мысль: вернувшись в часть, он, не говоря уже о всем последующем, теряет приятное ощущение относительной безопасности: ведь месторасположение батальона время от времени подвергается бомбежке и артобстрелам. Правда, немцы обстреливают и Ленинград. Однако здесь Анатолия защищали толстые стены старинного дома…
Обо всем этом он подумал как-то мимолетно, тут же решив, что не имеет права сокращать свое пребывание в городе из-за отца. Старик-то знает, что сын может пробыть с ним по крайней мере до шести вечера. Было бы жестоко внезапно покинуть его: кто знает, суждено ли им вновь увидеться?
Это была благородная и вполне гуманная причина, чтобы остаться до вечера.
И Анатолий остался…
В комнате ощущалась какая-то промозглость. Он подошел к окну, положил руку на батарею. Холодная как лед. «Ну, да ведь не топят», — подумал Анатолий и вспомнил увиденную вчера в кабинете отца черную железную печку. Раньше ему приходилось видеть такие печурки, именуемые почему-то «буржуйками», лишь в иллюстрированных книгах и кинофильмах о гражданской войне.
Чтобы хоть чуточку согреться, Анатолий стал быстро ходить по комнате. Почувствовал голод: ведь он сегодня ничего еще не ел. Мешок с продуктами лежал рядом, только не очень-то было приятно жрать холодную сгущенку и закусывать промерзшей колбасой. Анатолию захотелось выпить стакан горячего чаю или хотя бы просто воды, только обязательно горячей.
Он подхватил свой мешок и пошел к двери.
Когда Анатолий появился в кабинете отца, Федор Васильевич Валицкий сидел, согнувшись в три погибели, у своей «буржуйки», подкладывая в огонь какие-то круглые, гладко отполированные деревянные обрубки. Анатолий не сразу сообразил, что это ножки стульев, стоявших раньше в столовой.
Вчера он как-то не очень обратил внимание на разительные перемены в отцовском кабинете — был обуреваем желанием скорее отыскать Веру и немедленно реализовать свой план: только Вера могла помочь ему задержаться в городе на несколько дней сверх срока, установленного комбатом. Но теперь его уже ничто не отвлекало, и Анатолий с удивлением обнаружил, какой жалкий вид приобрела эта комната, где всегда сверкал тщательно натертый паркет, чинно стояли глубокие кожаные кресла и письменный стол на тумбах черного дерева, возвышались величественно книжные шкафы, за стеклами которых виднелись корешки толстых книг, выстроившихся рядами, как войска на параде, с потолка спускалась старинная бронзовая люстра, на окнах — тяжелые портьеры. И нигде ни пылинки, ни малейшего беспорядка. Все на своих раз и навсегда установленных местах…