Блокада. Книга 5 - Чаковский Александр Борисович. Страница 71
— Вам стало нехорошо? — спросил Валицкий.
— С чего вы взяли? — запальчиво ответил Бабушкин, не глядя в сторону Валицкого. — Просто у вас паркет натерт.
Валицкий покачал головой. Как любой ленинградец этих дней, он хорошо знал симптомы голодного обморока.
— Паркет у нас натирали в последний раз за месяц до войны, — сказал Федор Васильевич. — А вам, молодой человек, надо полежать.
— Мне надо обойти еще пять человек, — ответил Бабушкин и бросил в печку еще одну темно-красную лакированную деревяшку.
— Обойти? Я думал, что такая солидная организация, как ваша, располагает автомобилями.
— На машинах мы ездим на фронт. Только на фронт. Экономия горючего.
«Действительно, я выгляжу глупцом, — подумал Валицкий. — Если нет возможности завезти в город хлеб, то откуда же взяться бензину?» И спросил упавшим голосом:
— Вот вы только что сказали, что выезжаете на фронт. Ну, а как там дела?
— Поправляются, — преувеличенно бодро ответил Бабушкин. — Вступила в строй Ладожская трасса. Теперь у нас есть связь с Большой землей, так сказать, посуху… если забыть, что подо льдом вода.
— Я слышал об этом, — сказал Валицкий. — Только почему же не увеличивают продовольственные нормы? Или нам очень мало присылают?
Бабушкин молча помешал в печке угли короткой кочергой, прикрыл дверцу и встал. Валицкий заметил, что он сделал это с трудом, тяжело опираясь рукой о подлокотник кресла. И ответ его прозвучал устало, как бы через силу:
— Вы, видимо, плохо представляете себе положение, в котором находится Ленинград. Мы же в блокаде.
— Это общеизвестно, — холодно сказал Валицкий, задетый снисходительным тоном Бабушкина.
— Мы в двойном кольце, — как бы не слыша Валицкого, продолжал Бабушкин. — И узел второго кольца — это Тихвин.
— Да, да, Тихвин, — словно эхо, повторил Валицкий и замолчал.
— Ну хорошо, Федор Васильевич, — отчужденно проговорил Бабушкин. — Я доложу моему начальству, что вы нездоровы и сейчас выступить не можете. Будем надеяться, что в дальнейшем…
— Кто вам сказал, что я не могу выступить? — словно очнувшись, выпалил Валицкий неожиданно для самого себя.
— Вы же… — начал было Бабушкин, но Федор Васильевич снова прервал его, закидывая голову давно уже забытым горделивым движением.
— Я просто сомневался в моей, так сказать… компетентности. Когда я должен выступать?
— Значит, вы согласны? — обрадовался Бабушкин. — Это же замечательно! Нам хотелось бы завтра, в пять часов. Если, конечно, это вас устраивает.
— У меня достаточно свободного времени.
— Вот и отлично, — не замечая горькой иронии, так же радостно сказал Бабушкин. — И знаете что, — мы пришлем сюда нашего сотрудника, чтобы помочь вам дойти. Скажем, завтра к четырем!
— Благодарю. В подобной помощи не нуждаюсь, — заносчиво отказался Валицкий, хотя со страхом думал о том, что завтра, кроме уже привычного маршрута до столовой и обратно, ему предстоит дополнительный путь в радиокомитет.
— Еще лучше! — легко уступил Бабушкин. — Тогда договоримся так: в половине пятого наш человек будет ждать вас в проходной. Вы назовете свою фамилию, и он проводит в студию. Не забудьте захватить паспорт. У нас, знаете, строгости. И последнее: за выступлением мы присылать не будем.
— Что такое? — не понял Валицкий.
— Ну, вы просто захватите текст выступления с собой.
— То есть… мне нужно его предварительно написать?
— Разумеется! Это всегда так делается. Вам же будет гораздо легче говорить, имея перед собой текст.
— Да, да, вы правы, — согласился Валицкий.
— А вы молодец, Федор Васильевич, — совсем по-мальчишески воскликнул Бабушкин.
Он надел свою шубу, поднял воротник и стал обматываться сверху теплым шарфом. Валицкий проводил его по лабиринту темных комнат и вернулся в свой кабинет почти в отчаянии. Дурацкое самолюбие! Стоило этому Бабушкину заподозрить его в полной беспомощности, и он дал согласие на дело, в котором не имел никакого опыта.
Федор Васильевич попытался вообразить себя один на один с подвешенным или установленным на кронштейне микрофоном. «С чего же я начну? — подумал он. — Каковы должны быть первые мои слова? Товарищи? Граждане? Друзья?»
Но тут же вспомнил, что последнее из этих трех слов было уже произнесено Сталиным в его речи третьего июля. Первые же два звучали слишком официально.
Валицкий не чувствовал робости, когда несколько месяцев назад помчался в Смольный и был принят там Васнецовым. Его ни в какой мере не смутила встреча с человеком, занимающим в Ленинграде такое высокое положение. Он, Валицкий, выложил тогда ему все, что считал нужным, и даже пригрозил, что будет жаловаться Сталину…
Совершенно свободно чувствовал себя Федор Васильевич и в тот раз, когда Васнецов сам неожиданно посетил его: вступил даже в спор с секретарем горкома.
А на заводе Кирова? Разве не он, Валицкий, кричал там на командиров, когда их бойцы неправильно рыли окопы? Разве не он, преодолевая все «заслоны», ворвался однажды в кабинет директора, проводившего важное совещание?..
Но теперь, представив себя один на один с микрофоном, сознавая, что его голос раздастся в десятках тысяч ленинградских репродукторов, Валицкий почувствовал полное смятение…
«О чем же я поведу речь? — трепеща допрашивал он себя. — Легко говорится: ободрить… укрепить веру… внушить. Но как?!»
В памяти Федора Васильевича возникли отдельные фразы, какие-то обрывки из радиопередач, слышанных в последнее время. Единственно, что Валицкий слушал внимательно, боясь пропустить хоть слово, были сводки Совинформбюро. Остальное мало интересовало его. А ведь выступали разные люди: военные, рабочие, поэты, какие-то даже профессора, рассказывавшие, как идет работа над созданием заменителей натуральных пищевых продуктов. Однако все попытки Валицкого припомнить сейчас произносившиеся ими слова, чтобы как-то приспособиться к стилю, принятому на радио, заканчивались безрезультатно…
Валицкий посмотрел на часы. Была половина шестого, до его завтрашнего выступления оставались еще целые сутки, но ему показалось, что даже если б он имел в своем распоряжении неделю, все равно не придумал бы ничего столь важного, с чем можно было бы смело обратиться к сотням тысяч людей…
«Я просто окаменею, как только окажусь перед микрофоном!» — подумал Федор Васильевич. Он попытался представить, как это произойдет, и вспомнил, что в просторной передней есть большое зеркало. Валицкий взял из кабинета коптилку — расходовать остатки керосина на лампы, сохранившиеся от давних времен, было бы слишком расточительно — и направился в переднюю.
Когда коптилка была водружена на тумбочку, а сам Валицкий подошел к зеркалу, оно отразило его во весь рост — исхудавшее, осунувшееся лицо, поредевшую и пожелтевшую шевелюру, которая недавно еще была серебристо-белой, мешковатый ватник и заправленные в валенки бесформенные стеганые брюки. «Боже, как я опустился!» — с грустью подумал Федор Васильевич, но утешился тем, что многие из его коллег-ученых, которых ему приходится встречать в столовой, выглядят еще хуже.
Он сделал шаг назад, зачем-то вытянул вперед руку и негромко сказал:
— Товарищи! Я имею честь…
Тут же, почувствовав явную неуместность такого начала, Федор Васильевич откашлялся и уже громче произнес:
— Многоуважаемые ленинградцы! Ко мне обратились с просьбой…
Нет, это звучало еще хуже. С оттенком какого-то высокомерия или снисходительности. К нему обратились!.. Скажите на милость!..
Наконец Федор Васильевич отыскал подходящее слово:
— Сограждане!..
Но дальше этого дело не шло. Он не знал, о чем говорить дальше. Сказать, что был в ополчении? Но в ополчении побывали десятки тысяч ленинградцев, молодых и пожилых. И не только «побывали», а так и остались на передовой. Это известно в каждой ленинградской семье. Кого же он удивит, чье воображение поразит, сказав, что в течение короткого срока тоже был ополченцем?
Валицкий еще постоял у зеркала, время от времени взмахивая рукой и бормоча какие-то слова. Потом у него закружилась голова. Он прислонился к стене и, когда приступ слабости прошел, взяв коптилку, медленно поплелся обратно в кабинет.