Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца - Приставкин Анатолий Игнатьевич. Страница 45

— А вот в Истории написано, как эти… Шумеры жили, они вроде первые на земле…

Все молчали, но, кажется, слушали.

— …У них там на глиняных дощечках нацарапано про начало и конец мира… А на одной дощечке они даже стихи такие написали: про жалость…

Никто на мои слова не откликнулся. Лишь Сандра промычала и потерлась щекой о мое плечо.

А я подумал: мама родная, воевали эти шумеры, а написали стишки какие-то о жалости… «Жалобная песнь для успокоения сердца»… Они… самые первые в мире… Но сейчас я еще подумал, что писали бы о войне или о Боге, ну понятно… Их там, как нас в сарае, осадили. А потом подожгли… Только эти дощечки не горят, они потому и сохранились, что от огня еще тверже стали! Но ведь сами-то шумеры погибли, никакая глупая жалость, никакие стихи им не помогли.

Такая вот поучительная история. А все о том, что сила в этом мире — главное, а не ихние сантименты, которые никому не нужны. Это мы вчера Наполеончика пожалели, а вот пожалеет ли он нас, неизвестно.

Впрочем, известно. Об этом и Маша голосила, что не пожалеет… Да я и не об этом… Я о том, что пропадем мы тут, как те неведомые шумеры, и даже на дощечках не останется, кто мы такие, как жили и как умерли.

А ведь мы тоже народ, нас мильоны, бросовых… Мы выросли в поле не сами, до нас срезали головки полнозрелым колоскам… А мы, по какому-то году самосев, взошли, никем не ожидаемые и не желанные, как память, как укор о том злодействе до нас, о котором мы сами не могли помнить. Это память в самом нашем происхождении…

У кого родители в лагерях, у кого на фронте, а иные, как крошки от стола еще от того пира, который устроили при раскулачивании в тридцатом… Так кто мы? Какой национальности и веры? Кому мы должны платить за наши разбитые, разваленные, скомканные жизни… И если не жалобное письмо (песнь) для успокоения собственного сердца самому товарищу Сталину, то хоть вопросы к нему.

Вопросы-то задать можно, чтобы не совсем безнадежно слепыми уйти из этого мира, отдавая концы!

А то, что мы обречены, я, как и остальные Кукушата, не сомневался. Сейчас ли, потом… Крикнуть бы на весь мир, проголосить, чтобы вздрогнули, как от наших песен, в своих теплых кроватках поселковые и опомнились, и тихо спросили друг друга… И пришла бы к ним такая элементарная мысль: да что же мы творим, братцы мои, что губим мальцов, подрост наш, который и есть наше будущее?

Бесик сказал вдруг:

— Значит, они все поняли… Эти…

— Шумеры?

— Неважно. Шумные или какие… Они поняли, что мир недолог, как ни пой, а придут вот такие легавые и все порушат… Вот тебе и конец мира…

Ангел вдруг голос подал:

— Письмо надо товарищу Сталину написать! И закопать! Он придет и найдет… И все узнает!

— Заткнись! — прикрикнул на него Бесик. — Менты услышат, — и уже мягче: — Чего рассиропился… Письмо, письмо… О чем письмо-то? И на какой глине ты собираешься его писать? Разве что дегтем на сарае?

Сандра промычала, она была согласна с Бесиком. Да и так понятно: мы не древние люди, чтобы писать о жалостливых слезах, которых у нас нет. А о злобе и писать не стоит. А у нас одна злоба осталась. Да еще озверение против всех: против легавых, против поселка и против других поселков! Да против ихнего мира вообще. И нас, как бешеных собак, Сильва-то права, права, нельзя выпускать из этого сарая… если по правде. Мы нелюдь, зараза, мы чумные крысы, которые могут перекусать всех, кто попадется им на пути.

Это я представил себя так со стороны и всех остальных Кукушат представил. И я понял, что только так могут про нас всех они думать. Те, что вокруг сарая, да и весь поселок, и весь остальной мир…

Кроме товарища Сталина в Кремле.

Он один так думать про нас не может, потому что он друг всех советских детей. Не зря мы ему телеграмму дали.

Вот получит он ее и приедет. Скажем, из Москвы на товарняке или еще как. А рядом с ним его соратники-большевики. Посмотрит товарищ Сталин, что нас тут в сарае за крысятников держат, и брови нахмурит. И спросит он Наполеончика, медленно выговаривая слова, как в кино, которое мы смотрели:

— А что у вас тут, товарищ капитан милиции, происходит? Можно попросить выпустить из сарая дорогих советских детей, я как их лучший друг хочу на них посмотреть. Они ведь мои друзья! Разве я не говорил об этом?

И тут мы бы все вышли. Бросились бы к нему, родному отцу и учителю, лучшему другу советской детворы, и хором закричали… «Дорогой наш вождь и учитель! — так бы мы закричали. — Да мы же свои! Свои! Мы со всем советским народом боремся с проклятыми фашистскими захватчиками, а это вот они, менты разные, нас врагами перед тобой и перед другими представляют. Они хари свои свиные, дорогой товарищ Сталин, тут на тыловых харчах разъели, а теперь еще и над бабками и над детишками, что осиротели, измываются, а нет, чтобы на фронт идти вместе со всеми фашистов проклятых бить… А про нас они хотят сказать, но ты не верь, будто все тут собрались враги, раз дети врагов народа. Над нами, голодными да вшивыми, измываются и всем про нас врут…»

Впрочем, нет, про вшей и про голод мы не станем ему говорить, он и без того знает, что всем трудно и все, все, даже он сам, сидят на голодной пайке. А по ночам он снимает свой френч и смотрит, много ли в складках насекомых… А если много, то огорчается и, надев очки… Но могут ли быть у великого вождя и учителя очки?! В общем, бьет их ногтем, а к утру, облегченно вздохнув, тот френч надевает и спешит к Мавзолею на Красную площадь.

Выслушает нас товарищ Сталин тут, у сарая, и задумается. Обо всей советской беспризорщине будет думать свои великие мысли. И даже знаменитую трубочку раскурит. А потом прищурится, ткнет мундштуком в Наполеончика, будто прицелится в него, и скажет просто и ясно, как умеют говорить лишь вожди, выделяя каждое слово, поскольку каждое из них драгоценно.

— А почему, объясните всем товарищам по партии и нашему народу, вы держите дорогих наших мальчишек и девчонок под стражей в этом сарае? Вы, что же, считаете, что дети должны отвечать за отцов, которые враги народа? А дети за отцов, будет вам известно, товарищ Наполеончик, не отвечают. Они наше будущее… И молодежь надо выращивать бережно, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево… Или вы, товарищ капитан, иначе смотрите на воспитание нашего будущего поколения?

— Да что вы, товарищ Сталин! Я лично, как вы… Я так и думал! — завопит Наполеончик, соврав самому товарищу Сталину и его Политбюро, потому что не привык не врать. И в доказательство своей верности и любви к советским детям он не только выпустит нас, но еще исполнит этакую резвую детскую классическую песенку:

Птичка над моим окошком
Гнездышко для деток вьет,
То соломку тащит в ножках,
То пушок в носу несет…

Приторно причмокивая, прихихикивая и взмахивая руками, будто он и есть эта божья птичка. А закончит уж совсем энергично на мотив лезгинки:

На заборе птичка сидела
И такую песенку пела.

И джигитом пройдется перед товарищем Сталиным и перед нами, потрясая своим толстым животом, даже не замечая, как он вспотел.

— Ну, ладно, ладно, — с прищуром произнесет товарищ Сталин и кивнет товарищу Буденному и товарищу Ворошилову, с молчаливым интересом наблюдающим эту комическую сцену. — А вы, Климент Ефремович, проследите, чтобы никто в поселке не смел обижать наших детей, верных помощников партии и будущих защитников Советской Родины. А вот Семен Михайлович, — это уже Буденному, — пусть поможет товарищу капитану милиции и его молодцам («молодцам» вождь произнесет с мудрой усмешкой) поскорей и добровольно попасть на фронт, где как раз необходимо пополнение. И дайте им лошадей, не жалейте, пусть они совершают подвиги. У нас в стране всегда есть место подвигу. Тем более что наше дело правое, и победа будет за нами!