Люди и Я - Хейг Мэтт. Страница 36

Да, я почти убедил себя.

Почти.

Как увидеть вечность

Нам потому так сладко жить, что не родимся вновь.

Эмили Дикинсон

Изабель сидела с ноутбуком в гостиной. Ее друг из Америки писал блог о древней истории, и Изабель комментировала статью о Междуречье. Я смотрел на нее, как завороженный.

Луна Земли — мертвое тело без атмосферы.

Оно не умеет залечивать свои шрамы. В отличие от Земли и ее обитателей. Я поражался, как быстро лечит время на этой планете.

Я смотрел на Изабель и видел чудо. Знаю, это нелепо. Но человек (на своем скромном уровне) — это невероятное достижение с точки зрения математики.

Начать с того, что мать и отец Изабель вполне могли и не встретиться. И в любом случае шансы, что у них появится ребенок, были невелики, учитывая многочисленные перипетии, которые сопутствуют налаживанию отношений между мужчиной и женщиной.

У матери должно было созреть около ста тысяч яйцеклеток, а у отца за тот же период времени образоваться пять триллионов сперматозоидов. Но даже при столь мизерном шансе на зарождение жизни — один на пятьсот миллионов миллионов миллионов — сколько всего еще должно совпасть, чтобы на свет появился именно данный конкретный человек.

Понимаете, когда вы смотрите в лицо человеку, вы должны осознавать, какая удача привела его в мир. Изабель Мартин предшествовало сто пятьдесят тысяч поколений, и это если считать только людей. Сто пятьдесят тысяч все менее вероятных спариваний, приводивших к появлению все менее вероятного потомства. Шанс — одна квадриллионная, помноженная на один квадриллион для каждого поколения.

То есть единица, деленная на число в двадцать тысяч раз больше, чем количество атомов во Вселенной. Но даже это только начало, потому что люди существуют каких-то три миллиона земных лет, пустяк по сравнению с тремя с половиной миллиардами лет, прошедших с тех пор, как на планете появилась жизнь.

Поэтому, закругляясь, можно сказать, что с математической точки зрения у Изабель Мартин не было шансов появиться на свет. Или, если точнее, ноль шансов из десяти в степени бесконечность. Тем не менее вот она, сидит передо мной. Все это меня потрясало, очень глубоко. Я вдруг понял, почему здесь так носятся с религией. Потому что да, конечно, Бог не может существовать. Но ведь люди тоже! Значит, если они верят в себя — логику никто не отменял, — почему не верить в того, чье существование чуть менее вероятно?

Не знаю, сколько я на нее так смотрел.

— О чем ты думаешь? — спросила Изабель, закрывая ноутбук. (Это важная деталь. Запомните: она закрыла ноутбук.)

— О том о сем.

— Расскажи.

— Я думаю, жизнь — это такое чудо, что ее нельзя называть реальностью.

— Эндрю, твое мировоззрение вдруг стало таким романтичным. Прямо не знаю, что сказать.

Глупо, что я мог этого не замечать.

Изабель была прекрасна. В сорок один год она изящно балансировала между той молодой женщиной, которой была когда-то, и более взрослой, которой ей предстояло стать. Умный, промывающий раны историк. Человек, готовый сделать покупки за другого с одной-единственной целью: помочь.

Теперь я знал и другое. Я знал, что она была крикливым младенцем, потом малышом, которого учили ходить, жадной до знаний школьницей, подростком, читавшим в своей комнате труды по истории А. Дж. П. Тейлора под музыку Talking Heads.

Я знал, что в университете она изучала прошлое и пыталась разобраться в его хитросплетениях.

В то же время она была молодой влюбленной женщиной, полной надежд и пытавшейся читать не только прошлое, но и будущее.

Потом она преподавала британскую и европейскую историю и, распутывая это большое хитросплетение, поняла, что цивилизации, вышедшие на первый план в эпоху Просвещения, добились этого путем насилия и территориальных завоеваний, а не благодаря научному прогрессу, политической модернизации и философскому понимаю.

Позднее Изабель пыталась осмыслить место женщины в истории, но ей приходилось трудно, потому что историю всегда писали победители, а победителями в битве полов неизменно выходили мужчины. Женщинам же доставались места на задворках и в примечаниях, и то если повезет.

Как досадно: вскоре Изабель добровольно поместила себя на задворки, бросила работу ради семьи, вообразив, что когда окажется на смертном одре, то будет больше сожалеть о нерожденных детях, чем о ненаписанных книгах. Но стоило ей сделать такой выбор, как она почувствовала, что муж воспринимает ее жертву как должное.

Ей было что дать, но ее богатства оставались при ней, под замком.

И меня переполняло радостное волнение, оттого что я могу наблюдать, как в ней возрождается любовь, ибо то была любовь абсолютная, любовь в расцвете лет. На такую способен лишь тот, у кого впереди смерть, а за плечами достаточно прожитых лет, чтобы понимать: любить и быть любимым очень сложно, но если получается, то можно увидеть вечность.

Это как два зеркала, поставленных друг напротив друга. Одно видит себя в другом, и это вид глубиной в бесконечность.

Да, для этого и нужна любовь. (Я мог не понимать брака, но любовь я понимал, в этом я был уверен.)

Любовь — это возможность жить вечно в одном миге. Это шанс увидеть себя таким, каким никогда раньше не видел, а увидев, осознать, что этот взгляд важнее всех предыдущих самовосприятий и самообманов. Только самое смешное — право, это самая смешная шутка во Вселенной, — что Изабель Мартин верила, будто я всегда был человеком по имени Эндрю Мартин, который родился в сотне миль от Кембриджа, в Шеффилде, а не на расстоянии 8653178431 светового года.

— Изабель, я думаю, что должен кое-что тебе сказать. Это очень важно.

Она встревожилась.

— Что? О чем ты должен сказать?

Нижняя губа Изабель была с изъяном, левая сторона чуть полнее правой. Очаровательный элемент ее лица, сплошь состоявшего из очаровательных элементов. Как я мог считать ее уродливой? Как? Как?

Я не смог сказать. Должен был, но не смог.

— Думаю, нам нужно купить новый диван, — сказал я.

— Это и есть то важное, о чем ты хотел сказать?

— Да. Он мне не нравится. Не люблю пурпурный цвет.

— Неужели?

— Да. Он слишком похож на фиолетовый. Все эти коротковолновые цвета действуют мне на мозг.

— Какой ты смешной. «Коротковолновые цвета».

— Ну, они такие и есть.

— Но пурпурный — это цвет императоров. А поскольку ты всегда вел себя как император…

— Правда? Почему цвет императоров?

— Византийские императрицы рожали в пурпурной комнате. Их младенцам давали почетный титул porphyrogenitos, «порфирородный», противопоставляя их плебеям-военачальникам, которые завоевывали трон на полях сражений. Впрочем, в Японии пурпурный — это цвет смерти.

Меня завораживал голос Изабель, когда она говорила об истории. В нем была утонченность, и каждое предложение казалось длинной тонкой рукой, подающей прошлое бережно, словно оно из фарфора. Как будто его можно вынести и показать, но в любой момент оно может разбиться на миллион осколков. Я понял, что даже в выборе профессии проявилась заботливая природа Изабель.

— Я просто подумал, что нам не помешает обновить мебель, — сказал я.

— Вот как? — полушутя-полусерьезно спросила Изабель, пристально глядя мне в глаза.

Один из просветленных людей, рожденный в Германии физик-теоретик по имени Альберт Эйнштейн, объяснял явление относительности своим более темным собратьям, приводя такой пример: «Подержите руку на горячей плите минуту, и минута покажется вам часом. Посидите с хорошенькой девушкой час, и час покажется минутой».

А что, если, глядя на хорошенькую девушку, вы чувствуете себя так, будто положили руку на горячую плиту? Что это? Квантовая механика?

Чуть погодя Изабель наклонилась ко мне и поцеловала. Я целовал ее и раньше. Но теперь появилось ощущение легкости в желудке, очень похожее на страх. Да, это было не что иное, как симптом страха, но страха приятного. Радостной опасности.