Раковый корпус - Солженицын Александр Исаевич. Страница 10
За окном был пасмурный, безветренный, безцветный день. Костоглотов, вернувшись с утреннего рентгена и не спросясь Павла Николаевича, отворил над собой форточку, и оттуда тянуло сыроватым, правда не холодным.
Опасаясь простудить опухоль, Павел Николаевич обмотал шею и отсел к стене. Какие-то тупые все, покорные, полубрёвна! Кроме Азовкина, здесь, видимо, никто не страдает по-настоящему. Как сказал, кажется, Горький, только тот достоин свободы, кто за неё идёт на бой. Так – и выздоровления. Павел-то Николаевич уже предпринял утром решительные шаги. Едва открылась регистратура, он пошёл позвонил домой и сообщил жене ночное решение: через все каналы добиваться направления в Москву, а здесь не рисковать, себя не губить. Капа – пробивная, она уже действует. Конечно, это было малодушие: испугаться опухоли и лечь сюда. Ведь это только кому сказать – с трёх часов вчерашнего дня никто даже не пришёл пощупать – растёт ли его опухоль. Никто не дал лекарства. Повесили температурный листок для дураков. Не-ет, лечебные учреждения у нас ещё надо подтягивать и подтягивать.
Наконец появились врачи – но опять не вошли в комнату: остановились там, за дверью, и изрядно постояли около Сибгатова. Он открывал спину и показывал им. (Тем временем Костоглотов спрятал свою книгу под матрас.)
Но вот вошли и в палату – доктор Донцова, доктор Гангарт и осанистая седая сестра с блокнотом в руках и полотенцем на локте. Вход нескольких сразу белых халатов вызывает всегда прилив внимания, страха и надежды – и тем сильней все три чувства, чем белее халаты и шапочки, чем строже лица. Тут строже и торжественней всех держалась сестра, Олимпиада Владиславовна: для неё обход был как для дьякона богослужение. Это была та сестра, для которой врачи – выше простых людей, которая знает, что врачи всё понимают, никогда не ошибаются, не дают неверных назначений. И всякое назначение она вписывает в свой блокнот с ощущением почти счастья, как молодые сёстры уже не делают.
Однако, и войдя в палату, врачи не поспешили к койке Русанова! Людмила Афанасьевна – крупная женщина с простыми крупными чертами лица, с уже пепелистыми, но стрижеными и подвитыми волосами – сказала общее негромкое «здравствуйте» и у первой же койки, около Дёмы, остановилась, изучающе глядя на него.
– Что читаешь, Дёма?
(Не могла найти вопроса поумней! В служебное время!)
По привычке многих, Дёма не назвал, а вывернул и показал голубоватую поблекшую обложку журнала. Донцова сощурилась.
– Ой, старый какой, позапрошлого года. Зачем?
– Здесь – статья интересная, – значительно сказал Дёма.
– О чём же?
– Об искренности! – ещё выразительней ответил он. – О том, что литература без искренности…
Он спускал больную ногу на пол, но Людмила Афанасьевна быстро его предупредила:
– Не надо! Закати.
Он закатил штанину, она присела на его кровать и осторожно, издали, несколькими пальцами стала прощупывать ногу.
Вера Корнильевна, позади неё опершись о кроватную спинку и глядя ей через плечо, сказала негромко:
– Пятнадцать сеансов, три тысячи «эр».
– Здесь больно?
– Больно.
– А здесь?
– Ещё и дальше больно.
– А почему ж молчишь? Герой какой! Ты мне говори, откуда больно.
Она медленно выщупывала границы.
– А само болит? Ночью?
На чистом дёмином лице ещё не росло ни волоска. Но постоянно напряжённое выражение очень взрослило его.
– И день и ночь грызёт.
Людмила Афанасьевна переглянулась с Гангарт.
– Ну всё-таки, как ты замечаешь – за это время стало сильней грызть или слабей?
– Не знаю. Может, немного полегче. А может – кажется.
– Кровь, – попросила Людмила Афанасьевна, и Гангарт уже протягивала ей историю болезни. Людмила Афанасьевна почитала, посмотрела на мальчика.
– Аппетит есть?
– Я всю жизнь ем с удовольствием, – ответил Дёма с важностью.
– Он стал у нас получать дополнительное, – голосом няни, нараспев, ласково вставила Вера Корнильевна и улыбнулась Дёме. И он ей. – Трансфузия? – тут же тихо, отрывисто спросила Гангарт у Донцовой, беря назад историю болезни.
– Да. Так что ж, Дёма? – Людмила Афанасьевна изучающе смотрела на него опять. – Рентген продолжим?
– Конечно продолжим! – осветился мальчик.
И благодарно смотрел на неё.
Он так понимал, что это – вместо операции. И ему казалось, что Донцова тоже так понимает. (А Донцова-то понимала, что, прежде чем оперировать саркому кости, надо подавить её активность рентгеном и тем предотвратить метастазы.)
Егенбердиев уже давно приготовился, насторожился и, как только Людмила Афанасьевна встала с соседней койки, поднялся в рост в проходе, выпятил грудь и стоял по-солдатски.
Донцова улыбнулась ему, приблизилась к его губе и рассматривала струп. Гангарт тихо читала ей цифры.
– Ну! Очень хорошо! – громче, чем надо, как всегда говорят с иноязычными, ободряла Людмила Афанасьевна. – Всё идёт хорошо, Егенбердиев! Скоро домой пойдёшь!
Ахмаджан, уже зная свои обязанности, перевёл по-узбекски (они с Егенбердиевым понимали друг друга, хотя каждому язык другого казался искажённым).
Егенбердиев с надеждой, с доверием и даже восторженно уставился в Людмилу Афанасьевну, – с тем восторгом, с которым эти простые души относятся к подлинно образованным и подлинно полезным людям. Но всё же провёл рукой около своего струпа и спросил.
– А стало – больше? раздулось? – перевёл Ахмаджан.
– Это всё отвалится! Так быть должно! – усиленно громко вговаривала ему Донцова. – Всё отвалится! Отдохнёшь три месяца дома – и опять к нам!
Она перешла к старику Мурсалимову. Он уже сидел, спустив ноги, и сделал попытку встать навстречу ей, но она удержала его и села рядом. С той же верой в её всемогущество смотрел на неё и этот высохший бронзовый старик. Она через Ахмаджана спрашивала его о кашле и велела закатить рубашку, подавливала грудь, где ему больно, и выстукивала рукою через другую руку, тут же слушала Веру Корнильевну о числе сеансов, крови, уколах и молча сама смотрела в историю болезни. Когда-то было всё нужное, всё на месте в здоровом теле, а сейчас всё было лишнее и выпирало – какие-то узлы, углы…
Донцова назначила ему ещё другие уколы и попросила показать из тумбочки таблетки, какие он пьёт.
Мурсалимов вынул пустой флакон из-под поливитаминов. «Когда купил?» – спрашивала Донцова. Ахмаджан перевёл: третьего дня. «А где же таблетки?» – Выпил.
– Как выпил?? – изумилась Донцова. – Сразу все?
– Нет, за два раза, – перевёл Ахмаджан.
Расхохотались врачи, сестра, русские больные, Ахмаджан, и сам Мурсалимов приоткрыл зубы, ещё не понимая.
И только Павла Николаевича их безсмысленный, несвоевременный смех наполнял негодованием. Ну, сейчас он их отрезвит! Он выбирал позу, как лучше встретить врачей, и решил, что полулёжа больше подчеркнёт.
– Ничего, ничего! – ободрила Донцова Мурсалимова. И, назначив ему ещё витамин «С», обтерев руки о полотенце, истово подставленное сестрой, с озабоченностью повернулась перейти к следующей койке. Теперь, обращённая к окну и близко к нему, она сама выказывала нездоровый сероватый цвет лица и глубокоусталое, едва ли не больное выражение.
Лысый, в тюбетейке и в очках, строго сидящий в постели, Павел Николаевич почему-то напоминал учителя, да не какого-нибудь, а заслуженного, вырастившего сотни учеников. Он дождался, когда Людмила Афанасьевна подошла к его кровати, поправил очки и объявил:
– Так, товарищ Донцова. Я вынужден буду говорить в минздраве о порядках в этой клинике. И звонить товарищу Остапенко.
Она не вздрогнула, не побледнела, может быть землистее стал цвет её лица. Она сделала странное одновременное движение плечами – круговое, будто плечи устали от лямок и нельзя было дать им свободу.
– Если вы имеете лёгкий доступ в минздрав, – сразу согласилась она, – и даже можете звонить товарищу Остапенко, я добавлю вам материала, хотите?
– Да уж добавлять некуда! Такое равнодушие, как у вас, ни в какие ворота не лезет! Я восемнадцать часов здесь! – а меня никто не лечит! А между тем я…