Раковый корпус - Солженицын Александр Исаевич. Страница 31
Дёмкин гость, безголосый дородный мужчина, придерживая гортань от боли, несколько раз пытался вступить, сказать что-то своё, то прервать неприятный спор, напоминал им, что они сейчас все – не субъекты истории, а её объекты, но шёпота его не слышали, а сказать громче он был безсилен и только накладывал два пальца на гортань, чтобы ослабить боль и помочь звуку. Болезни языка и горла, неспособность к речи как-то особенно угнетают нас, всё лицо становится лишь отпечатком этой угнетённости. Он пробовал остановить спорящих широкими взмахами рук, а теперь и по проходу выдвинулся.
– Товарищи! Товарищи! – сипел он, и вчуже становилось больно за его горло. – Не надо этой мрачности! Мы и так убиты нашими болезнями! Вот вы, товарищ! – он шёл по проходу и почти умоляюще протягивал одну руку (вторая была на горле) к возвышенно сидевшему растрёпанному Костоглотову, как к божеству. – Вы так интересно начали о берёзовом грибе. Продолжайте, пожалуйста!
– Давай, Олег, о берёзовом! Что ты начал? – просил Сибгатов.
И бронзовый Ни, с тяжестью ворочая языком, от которого часть отвалилась в прежнем лечении, а остальное теперь распухло, неразборчиво просил о том же.
И другие просили.
Костоглотов ощущал недобрую лёгкость. Столько лет он привык перед вольными помалкивать, руки держать назад, а голову опущенной, что это вошло в него как природный признак, как сутулость от рождения, от чего он не вовсе отстал и за год жизни в ссылке. А руки его на прогулке по аллеям медгородка и сейчас легче и проще всего складывались позади. Но вот вольные, которым столько лет запрещалось разговаривать с ним как с равным, вообще всерьёз обсуждать с ним что-нибудь как с человеческим существом, а горше того – пожать ему руку или принять от него письмо, – эти вольные теперь, ничего не подозревая, сидели перед ним, развязно умостившимся на подоконнике, – и ждали опоры своим надеждам. И за собой замечал теперь Олег, что тоже не противопоставлял себя им, как привык, а в общей беде соединял себя с ними.
Особенно он отвык от выступления сразу перед многими, как вообще от всяких собраний, заседаний, митингов. И вдруг стал оратором. Это было Костоглотову дико, в забавном сне. Но, как по льду с разгону уже нельзя остановиться, а летишь – что будет, так и он с весёлого разгона своего выздоровления, нечаянного, но, кажется, выздоровления, продолжал нестись.
– Друзья! Это удивительная история. Мне рассказал её один больной, приходивший на проверку, когда я ещё ждал приёма сюда. И я тогда же, ничем не рискуя, написал открытку с обратным адресом диспансера. И вот сегодня уже пришёл ответ! Двенадцать дней прошло – и ответ. И доктор Масленников ещё извиняется передо мной за задержку, потому что, оказывается, отвечает в среднем на десять писем в день. А меньше чем за полчаса толкового письма ведь не напишешь. Так он пять часов в день одни письма пишет! И ничего за это не получает!
– Наоборот, на марки четыре рубля в день тратит, – вставил Дёма.
– Да. Это в день – четыре рубля. А в месяц, значит, сто двадцать! И это не его обязанность, не служба его, это просто его доброе дело. Или как надо сказать? – Костоглотов обернулся к Русанову. – Гуманное, да?
Но Павел Николаевич дочитывал бюджетный доклад в газете и притворился, что не слышит.
– И штатов у него никаких, помощников, секретарей. Это всё – во внеслужебное время. И славы – тоже ему за это никакой! Ведь нам, больным, врач – как паромщик: нужен на час, а там не знай нас. И кого он вылечит – тот письмо выбросит. В конце письма он жалуется, что больные, особенно кому помогло, перестают ему писать. Не пишут о принятых дозах, о результатах. И ещё он же меня просит – просит, чтоб я ему ответил аккуратно! Когда мы должны ему в ноги поклониться!
– Но ты по порядку, Олег! – просил Сибгатов со слабой улыбкой надежды.
Как ему хотелось вылечиться! – вопреки удручающему, многомесячному, многолетнему и уже явно безнадёжному лечению – вдруг вылечиться внезапно и окончательно! Заживить спину, выпрямиться, пойти твёрдым шагом, чувствуя себя мужчиной-молодцом! Здравствуйте, Людмила Афанасьевна! А я – здоров!
Как всем им хотелось узнать о таком враче-чудодее, о таком лекарстве, неизвестном здешним врачам! Они могли признаваться, что верят, или отрицать, но все они до одного в глубине души верили, что такой врач, или такой травник, или такая старуха-бабка где-то живёт, и только надо узнать – где, получить это лекарство – и они спасены.
Да не могла же, не могла же их жизнь быть уже обречённой!
Как ни смеялись бы мы над чудесами, пока сильны, здоровы и благоденствуем, но, если жизнь так заклинится, так сплющится, что только чудо может нас спасти, мы в это единственное, исключительное чудо – верим!
И Костоглотов, сливаясь с жадной настороженностью, с которой товарищи слушали его, стал говорить распалённо, даже более веря своим словам сейчас, чем верил письму, когда читал его про себя.
– Если с самого начала, Шараф, то вот. Про доктора Масленникова тот прежний больной рассказал мне, что это старый земский врач Александровского уезда, под Москвой. Что он десятки лет – так раньше это было принято – лечил в одной и той же больнице. И вот заметил, что, хотя в медицинской литературе всё больше пишут о раке, у него среди больных крестьян рака не бывает. Отчего б это?..
(Да, отчего б это?! Кто из нас с детства не вздрагивал от Таинственного? – от прикосновения к этой непроницаемой, но податливой стене, через которую всё же нет-нет да проступит то как будто чьё-то плечо, то как будто чьё-то бедро. И в нашей каждодневной, открытой, рассудочной жизни, где нет ничему таинственному места, оно вдруг да блеснёт нам: я здесь! не забывай!)
– …Стал он исследовать, стал он исследовать, – повторял Костоглотов с удовольствием, – и обнаружил такую вещь: что, экономя деньги на чай, мужики во всей этой местности заваривали не чай, а чагу, иначе называется берёзовый гриб…
– Так подберёзовик? – перебил Поддуев. Даже сквозь то отчаяние, с которым он себя согласил и в котором замкнулся последние дни, просветило ему такое простое доступное средство.
Тут все кругом были люди южные и не то что подберёзовика, но и берёзы самой иные в жизни не видали, тем более вообразить не могли, о чём толковал Костоглотов.
– Нет, Ефрем, не подберёзовик. Вообще это даже не берёзовый гриб, а берёзовый рак. Если ты помнишь, бывают на старых берёзах такие… уродливые такие наросты – хребтовидные, сверху чёрные, а внутри – тёмно-коричневые.
– Так трутовица? – добивался Ефрем. – На неё огонь высекали раньше?
– Ну, может быть. Так вот Сергею Никитичу Масленникову и пришло в голову: не этой ли самой чагой русские мужики уже несколько веков лечатся от рака, сами того не зная?
– То есть совершают профилактику? – кивнул молодой геолог. Не давали ему весь вечер читать, однако разговор того стоил.
– Но догадаться было мало, вы понимаете? Надо было всё проверить. Надо было многие-многие годы ещё наблюдать за теми, кто этот самодельный чай пьёт и кто не пьёт. И ещё – поить тех, у кого появляются опухоли, а ведь это – взять на себя не лечить их другими средствами. И угадать, при какой температуре заваривать, и в какой дозе, кипятить или не кипятить, и по скольку стаканов пить, и не будет ли вредных последствий, и какой опухоли помогает больше, а какой меньше. На всё это ушли…
– Ну а теперь? Теперь? – волновался Сибгатов.
А Дёма думал: неужели и от ноги может помочь? Ногу – неужели спасёт?
– А теперь? – вот он на письма отвечает. Вот пишет мне, как лечиться.
– И у вас есть адрес? – жадно спросил безголосый, всё придерживая рукой сипящее горло, и уже вытягивал из кармана курточки блокнот с авторучкой. – И написан способ употребления? А от опухоли гортани помогает, он не пишет?
Как ни хотел Павел Николаевич выдержать характер и наказать соседа полным презрением, но упустить такой рассказ было нельзя. Уже не мог он вникать дальше в смысл и цифры проекта государственного бюджета на 1955 год, представленный сессии Верховного Совета, уже явно опустил газету и постепенно повернулся к Оглоеду лицом, не скрывая и своей надежды, что это простое народное средство вылечит и его. Безо всякой уже враждебности, чтобы не раздражать Оглоеда, но и напоминая всё же, Павел Николаевич спросил: