Слепящая тьма - Кестлер Артур. Страница 22

Неспешно шагая взад-вперед по камере, он старался исследовать как можно полнее свое новообретенное Я; с привычным — и всячески одобряемым Партией — нежеланием подчеркивать первое лицо он назвал его Немым Собеседником. Рубашову, по его глубокому убеждению, ясить оставалось совсем недолго, и он спешил логически осмыслить внутреннюю сущность нового Я. Но когда оживал Немой Собеседник, умирала способность логически мыслить. Его сущность и заключалась в том, что он, обитая за пределами логики, насылал на человека мучительную боль, иногда физическую — например, зубную, — а иногда моральную: пытку памятью. Так Рубашов после первого допроса, на седьмой день своего заключения, снова пережил — в дневных видениях — историю отношений с расстрелянной Арловой.

Человек не способен сознательно зафиксировать то мгновение, в которое засыпает, — вот и Рубашов не мог припомнить, когда он поддался дневным видениям. Утром седьмого дня в тюрьме он работал над своими записями; потом, кажется, встал с табуретки, чтобы размять затекшие ноги; а потом услышал скрежет ключа и понял, что вот уже несколько часов он безостановочно шагает по камере. Его знобило; дергало зуб; на своих плечах он ощутил одеяло; видимо, озноб и зубная боль начались несколько часов назад. Он рассеянно выхлебал баланду — дверь открыли для выдачи обеда — и снова принялся шагать по камере. Надзиратель, заглядывая временами в очко, видел, что арестант непрерывно ходит, зябко сутулится и шевелит губами.

Рубашова окружала забытая обстановка его кабинета в Торговой Миссии — забытая обстановка и странно памятный запах крупного, хорошо сложенного, сонно-медлительного тела Арловой; он видел ее склоненную шею, высокую грудь и большие глаза, неизменно обращаемые в его сторону, когда, задумавшись над какой-нибудь фразой, он расхаживал по своему кабинету. Арлова носила белые блузки, похожие на блузки его сестер, с вышивкой по высокому воротничку-стойке, темные юбки и лакированные туфли на непропорционально высоких каблуках;* дешевые, всегда одни и те же серьги перечеркивали — немного вкось — ее щеки, когда она склоняла голову над блокнотом. Медлительно-мягкая пассивность Арловой, удивительно подходившая к ее должности, чудотворно снимала нервное напряжение, каким бы усталым Рубашов ни был. Его назначили руководителем Миссии через полмесяца после смерти Леви, и он с головой ушел в работу, требовавшую только чиновничьего усердия. ЦК сделал для него исключение: обычно деятелей Интернационала не переводили в Дипломатический корпус. Вероятно, Первый связывал с Рубашовым какие-то свои особые планы, потому что интернациональны и дипломаты почти никогда не встречались друг с другом — за этим следила специальная служба, — а порой проводили не только разную, но как бы прямо противоположную политику. Разумеется, Политическое Бюро Первого всегда координировало их работу: противоречия диктовались тактикой и вели к единой стратегической цели, но это было видно лишь сверху.

Рубашов с трудом привыкал к своей жизни: поначалу ему казалось удивительным, что у него есть законный, подлинный паспорт — не на чужое, а на собственное имя, что он участвует в дипломатических приемах, что его приветствуют постовые полицейские и что неприметно одетые люди следят за ним для его же охраны.:

Сначала он чувствовал себя чужаком и в шикарных; апартаментах Миссии; он понимал, что буржуазный мир ждет от него соблюдения условностей, присущих ритуальным дипломатическим действам; но ему казалось, что его подчиненные так самозабвенно выполняют ритуалы, как будто это и есть их жизнь. Когда Первый Секретарь Миссии, — подделывавший до Революции деньги, потому что Партия нуждалась в средствах, — обратил внимание Рубашова на необходимость резко изменить привычки, он, вместо товарищеской иронии, был преисполнен такой холуйской возвышенности, что Рубашову сделалось стыдно и пакостно.

У Рубашова было двенадцать подчиненных со строго определенными чинами и обязанностями: два — Первый и Второй — заместители, два бухгалтера — Главный и Старший, Секретари Миссии и их Помощники. Рубашов замечал, что, по их разумению, он превратился в «народного героя», потому что был международным бандитом. Они его высокомерно терпели и подчеркнуто, с тайным презрением, уважали. Когда Первый Секретарь Миссии излагал суть очередного документа, он старался говорить попроще — словно с ребенком или дикарем. Меньше всего ему действовала на нервы Арлова, его секретарь-стенографистка; только вот никак он не мог понять, зачем ей туфли на высоченных каблуках к белым блузкам и простеньким юбкам.

Он уже месяц проработал в Миссии, когда однажды, устав от диктовки и хождения взад-вперед по кабинету, вдруг заметил ее молчаливость.

— Товарищ Арлова, — спросил он ее, — а почему вы всегда так упорно молчите?

— Если хотите, — ответила она спокойным, даже чуть сонным голосом, — я всегда буду повторять то слово, которым вы заканчиваете фразу…

Она сидела за стенографическим столиком, склонившись к нему высокой грудью и согнув шею, так что ее серьги почти касались воротника блузки. Арлова не закидывала ногу на ногу, как его знакомые женщины-товарищи, но ее необычайно высокие каблуки все же немного раздражали Рубашова. Во время диктовки он шагал по кабинету и видел то профиль, то затылок Арловой, и вот больше всего ему запомнилась ее склоненная к блокноту шея с чистой, натянутой на позвонках кожей и тонкие завитки волос на затылке.

В юности он не интересовался женщинами: они прежде всего были товарищами, а так называемые любовные отношения возникали, как правило, после дискуссий, обычно затягивавшихся далеко за полночь, — любовь регламентировалась работой трамвая…

После неудачно начатого разговора незаметно прошло около двух недель. Первое время Арлова повторяла последнее слово законченной фразы, потом ей это, видимо, надоело, и, когда Рубашов прерывал диктовку, кабинет заполняла сонная тишина, насыщенная запахом арловских духов. Как-то под вечер неожиданно для себя Рубашов, оказавшись за стулом Арловой, легко положил руки ей на плечи и спросил, не хочет ли она с ним поужинать. Арлова не отстранилась, не повернула головы; она просто молча кивнула, соглашаясь. Рубашов не любил фривольных шуточек, но не смог удержаться и ночью сказал:

«Знаешь, я было сначала подумал, что ты застенографируешь мое предложение». Очертания полной груди казались ему такими знакомыми, словно та ночь была не первой. Только арловские длинные серьги непривычно плоско лежали на подушке. У Арловой не изменился ни взгляд, ни голос, когда она сказала фразу, запомнившуюся Рубашову навеки, — так же как протянутые руки Мадонны и запах гниющих водорослей в порту.

— Ты можешь сделать со мной что захочешь.

— Почему? — удивленно спросил Рубашов; ему даже стало как-то не по себе.

Она не ответила. Вероятно, уснула. Ее дыхания не было слышно — так же, как и днем, во время диктовки. Рубашов его никогда и не слышал. И никогда не видел — до первой ночи — лица Арловой с закрытыми глазами. Закрытые глаза, как ему показалось, делали ее лицо живее. Но опущенный к высокой груди подбородок придавал ей странное сходство с умершей. Странными были и темные тени под мышками — он их увидел впервые. Зато аромат ее сонного тела был давно и привычно знаком.

С утра и днем, много дней подряд, она, склонившись к своему столику, записывала то, что диктовал Рубашов, а ночью — много ночей подряд — очертания ее высокой груди привычно прорисовывались под его одеялом. Ее крупное спокойное тело было рядом и ночью и днем. За работой Арлова была все той же: тот же голос, те же глаза, ни надежд, ни иллюзий в чуть сонном взгляде. Изредка, устав шагать по кабинету, Рубашов останавливался за ее спиной и легко опускал ей на плечи руки; он молчал, она не шевелилась; потом он находил нужную фразу, и прерванная на минуту диктовка возобновлялась.

Порой он довольно едко комментировал свои служебно-дипломатические сочинения; Арлова сейчас же переставала записывать и ждала, держа карандаш наготове, когда он снова вернется к работе; она не улыбалась его замечаниям — просто ждала с карандашом в руках; Рубашов так никогда и не узнал ее отношения к своему сарказму. Но однажды, после опаснейшей шутки о каких-то личных привычках Первого, Арлова, по-обычному неторопливо, откликнулась: «Такого нельзя говорить на людях, надо хоть чуточку себя беречь…» Однако при ней он все же злословил, особенно читая инструкции «сверху».