Искусство рисовать с натуры (СИ) - Барышева Мария Александровна. Страница 60
Ключ оказался сбоку, в одной из подпоротых цветастых заплат — тусклый, тяжелый с причудливой сложной бородкой. В замок он вошел легко и повернулся легко — открывали сундук очень часто. Поднатужившись, поскольку могла действовать лишь одной рукой, Наташа откинула крышку и ее глазам открылась груда старых тряпок — рубашек, платьев, самых разных обрывков и обрезков, словно сундук был снятой с колес тележкой старьевщика. Она недоуменно посмотрела на тряпки, потом протянула руку и взяла кусок какой-то рубашки. Он был жестким на ощупь, словно пластмасса, и казался пропитанным каким-то составом. Наташа бросила ее на пол, вытащила другую, потом ее рука быстро замелькала, швыряя тряпки на пол. Дед снова сел на разворошенную кровать, положив руки на колени и что-то бормоча.
Под тряпками оказались три больших листа фанеры. Наташа осторожно вынула их, прислонила к стене и жадно заглянула в сундук.
— Боже мой! — вырвалось у нее. Она вскинула горящие глаза на Дмитрия Алексеевича, потом снова склонилась над сундуком и, сжав зубы, с трудом вытащила из него большой, обернутый в толстую серую материю прямоугольник. Со стуком она осторожно положила его на пол и достала из сундука еще один, поменьше. И еще один. И еще один. И еще… Девять. Дмитрий Алексеевич смотрел на нее так, словно Наташа вытаскивала из сундука больших волосатых пауков.
Медленно, не дыша, протянула Наташа руку к материи на одном из прямоугольных предметов. Она уже знала, что там, но все равно должна была увидеть, прикоснуться, почувствовать…
Кусок материи был обернут вокруг прямоугольника в несколько слоев, перекручен и завязан, но под Наташиной рукой ткань развернулась легко и радостно, словно давно ждала и истосковалась по ее прикосновениям. Закусив рассеченную губу и не чувствуя боли, Наташа потянула на себя последний слой материи, и она сползла — неторопливо, словно чулок с ноги роковой соблазнительницы — сползла, обнажив шелк, бархат и наждак мазков, сделанных знакомой рукой, обнажив ужас и притягательную сладость темного, обнажив дикую, прекрасную и ядовитую драгоценность, обнажив пойманного когда-то пленника.
Картина была страшна по своей красоте и намного сильнее, чем экспонаты «Антологии порока», потому что была более поздней. Сила ее создателя скрывалась в ненависти, а к тому времени Неволина уже хорошо научили ненавидеть. Ненависть и власть возросли до предела.
Выпусти. Выпусти меня. Я долго…
Наташа отвела глаза и снова натянула ткань на картину, но, хоть голос и умолк, голова у нее продолжала кружиться и она чувствовала…
Он убил мою подругу, он не человек, такие не должны жить — нужно взять в кладовке молоток и ударить, и его голова треснет, как спелый арбуз под ножом торговца на базаре…
Зажмурившись, Наташа протянула руку и быстро перевернула картину, и та со стуком упала на пол изнанкой вверх. Все исчезло, и только в правом виске засела ноющая холодная игла. Наташа набросила на картину ткань и подняла глаза на Дмитрия Алексеевича.
— И давно они у тебя? — спросила она устало. На лице деда на секунду мелькнуло горделивое и торжественное выражение.
Очарование власти.
— Всегда были, — ответил он. — Я их клал так и заматывал. Тогда они почти не действовали. Ведь его картины действуют, даже когда не смотришь, потому что они очень старые… они выросли.
— Я думала, все поздние работы сгорели.
— Оставались те, что в доме. Это из дома картины. Из его дома. Дом-то не занялся.
Наташа обвела взглядом все девять картин и съежилась, подтянув ноги к груди.
— Ты ставил одну из них на подоконник, да? Прятал за шторы. Всякий раз, когда должна была прийти Надя. Вот почему ты накричал на нее, когда она хотела открыть шторы. Вот почему она…
Ее голос сорвался и она судорожно сглотнула.
— Она садилась напротив окна, — сообщил Дмитрий Алексеевич и скрипнул кроватью, укладывая на нее свои ноги. — Всегда садилась напротив окна. Я ставил там стул для нее. Я хорошо к ней относился. Иногда я даже хотел, чтобы и она была моей внучкой. Шебутная… как Светка. Мы дружили с ней — давно дружили. Это была наша тайна — от тебя. Через нее я мог наблюдать за тобой, когда ты выскочила за этого дурака. Я не хотел, чтобы с ней что-то случилось. Но она сама виновата. Она полезла в эту историю. Как только она мне рассказала, я понял, что скоро придется от нее избавляться. Только не знал как. Она сама мне помогла. Но она обманула меня. Она все испортила. Она не сказала мне про дневник. Даже картина… Спрячь их и уходи! Спрячь, пожалуйста. Они смотрят на меня. Их слишком много… Не открывай их! Они могут заставить тебя…
— Что заставить?! — Наташа холодно засмеялась. — Сломать их, да? Потому что на меня они действуют сильнее, чем на всех?! Они даже могут говорить со мной?! Мы же, как никак, даже больше, чем родственники! А что, если я сломаю их?! Все сломаю, всех выпущу?! Ты представляешь, что тогда будет?! Ты… властелин, блин! Ты ведь знаешь, что я сильнее его?! Ты ведь знал, что так будет, ты видел это! Не знаю, откуда, но знал! Вот почему ты так со мной обращался всю жизнь! Ты не ненавидел меня, нет! Ты боялся!
Она отвернулась от деда, приподнялась и заглянула в сундук. Тот еще не был пуст. Там было что-то еще.
Наташа вытащила небольшой плоский предмет, тоже обернутый тканью. Осторожно развернула его, но на этот раз под материей скрывалась не картина. В нескольких целлофановых пакетах, совсем новеньких, лежала пачка бумаг, и даже, не вытаскивая их, Наташа поняла, что бумаги эти очень старые. Дед сзади тихо всхрипнул, и она обернулась, прижав бумаги к груди.
— Что это?
— Надо было сжечь…порвать… сразу, как я… — пробормотал Дмитрий Алексеевич, злобно глядя на бумаги. — Уходи отсюда! Уходи отсюда!
Наташа осторожно вытащила бумаги — хрупкие по краям, источенные временем, густо исписанные мелким почерком с длинными завитушками. Чернила сильно выцвели, а сама бумага стала желто-коричневой, словно опавшие листья, но многие места еще можно было прочесть. Она нагнулась и, прищурившись, с трудом разобрала дату, стоявшую в нижнем углу первого листа.
…мЬс…ца Марта въ 28 дЬнь 1778 году
Рука, которая вывела эти строчки, давным-давно истлела, но бумаги, исписанные этой рукой остались, дожили. Все-таки удивительная вещь — вписанное в бумагу слово — человек умер, но то, о чем он думал, что хотел сказать, во что верил — все равно осталось, все равно будет прочтено, все равно будет узнано тем, кто прочтет — эти слова уже стали самостоятельны, и хозяин им не нужен.
Наташа, настороженно поглядывая на Дмитрия Алексеевича, погрузилась в двухвековые записи, но через секунду, продираясь сквозь заросли чужих, непривычных «ятей», «еров», «ерей», путаясь в витиевато построенных предложениях и манерности стиля, забыла и о деде, и о разболевшейся руке, и о живых, и о мертвых.
Любезнейший друг мой, Lise.
Чрезмерно грустно мне твое отсутствие. Жду, когда придет желаемый день твоего возвращения, и порою нет сил. Все меня сердит, все мне горько. Но ныне, к великому своему удовольствию, получила от вас письмо, которое ждала с таким нетерпением. Известие, что ты здорова и довольна путешествием, меня утешило. Но весьма жалею, что не поспеваешь ты на венчание мое. Если б только нынешний ветер на крыльях своих принес бы тебя в означенный день, тогда бы назвала я счастие свое совершенным.
Погода в Петербурге нынче скверная, и я пишу в дождь, засветивши свечу в своей комнате. Гулять и выезжать худо, и все ходят скучны и много сидят у огня. Только AndrИ смеется и не боится простуды, поскольку питомец севера. Вновь, как гостит с осьмого дня, встает, когда все вокруг его спит, и идет к картине. Предается трудам помногу, и картина сия получается весьма удачна, но наполняет сердце мое ужасом. Милая Lise, я знаю, что любовь его и нежные попечения составляют мое счастие, и кажется, что без него я давно бы лишилась жизни, но его картины возбуждают во мне только неприятные чувства. Их по справедливости можно назвать искусными, но можно ли с такой злобой показывать заблуждения разума и сердца человеческого?!