Взять живым! (сборник) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 9
– Восемь убитых, четверо раненых, – сообщил Ромашкин.
– Раненых обычно бывает в два раза больше, а у тебя наоборот, – сказал Куржаков.
– В землянке сразу шестерых одним снарядом, – стал оправдываться Василий.
– А ты куда смотрел? Людей на время артобстрела надо рассредоточить по лисьим норам, пусть сидят. Будет прямое попадание – убьет одного, а не как у тебя – сразу целое отделение.
Куржаков решил не ругать лейтенанта в присутствии сержантов, но все же наставлял:
– Или вот еще у некоторых с бутылками не получилось. Бросают, понимаешь, а танки не горят. Надо на моторную часть кидать. В башню или на гусеницы – бесполезно.
В землянку, согнувшись, влез комбат Журавлев.
– О, все начальство в сборе! Вовремя я пришел. Ну как, отцы-командиры? Живых накормили? Мертвые похоронены?
– Кормим и считаем живых. Мертвым спешить некуда, – ответил Куржаков.
– Сколько людей осталось?
– Полроты наберется.
– Сколько танков подбили?
– Два.
– У тебя же семь на участке роты стоит.
– Пять артиллеристы сожгли. Моих два.
– Считай все.
– Что же получится, я семь и артиллеристы семь укажут – в донесении четырнадцать будет. Кому это надо?
– Ты давай не мудри, – холодно сказал Журавлев, – уничтожено семь – так и докладывай.
– Моих два, – упрямо сказал Куржаков, и ноздри его побелели.
– Ну ладно, математик, – сердито сказал капитан. – Получи вот карты. Сегодня прислали. Начштаба в третью роту понес, а я для вас прихватил. – Журавлев, шелестя картами, стал подбирать листы, проверяя маркировку.
– А эти зачем? – спросил Куржаков, показывая два листа с окраинами Москвы.
Журавлев понял скрытый смысл вопроса, ответил:
– На всякий случай.
– Для меня такого случая не будет, – сказал Куржаков. – И взводным моим эти листы не давайте. Я пристрелю каждого, кто попятится.
Он протянул комбату листы. Журавлев какой-то миг молча смотрел на Куржакова, но листы все же взял.
Ромашкин возвращался в свою траншею и думал о Куржакове: «Что за странный человек? В бою улыбается, когда затишье – на людей рычит. Даже комбату резко отвечал…»
Ромашкин шел по хрустящему снегу, видел редкие ракеты над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Он думал о том, что получил боевое крещение как командир и теперь дела пойдут лучше. Вдруг одна из огненных цепочек полетела прямо в него. Ромашкин не успел лечь, и огненное жало впилось в грудь. Падая, он ощутил, будто оса грызет, жалит уже где-то внутри, подбираясь к самому сердцу.
«Как же так? Почему в меня?» – удивился Ромашкин. А оса жалила так больно, что померк свет в глазах.
Во взводе подумали – лейтенант засиделся у ротного. Куржаков считал, что Ромашкин давно отсыпается в своей землянке. А телефон взводному командиру не полагается.
Всю ночь пролежал на снегу Ромашкин, истек кровью, закоченел. Наткнулись на него только на рассвете, оттащили к воронке. Там не зарытыми еще лежали бойцы, расплющенные прямым попаданием в блиндаж. Совсем недавно на них с содроганием смотрел сам Ромашкин.
Куржаков пришел взглянуть на последнего взводного своей роты. Да, он постоянно ругал Ромашкина и высказывал свою неприязнь, но в душе считал его наиболее способным из своих командиров и теперь искренне опечалился его смертью. Тем более что кое-чему уже научил лейтенанта Ромашкина, дальше с ним воевать было бы легче.
Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта.
– Куда же вы его волокете? – гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. – Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне!
– Так задубел он весь, – виновато сказал Оплеткин.
– Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.
Умирать нам рановато
Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке.
– Ну, вот мы и очнулись, – сказала она.
Василий удивился – откуда женщина его знает! Кажется, это она торговала вареной картошкой. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил:
– Это вы продавали картошку?
Она кивнула:
– Я, милый, я.
– Я про станцию, где наш эшелон остановился.
– Правильно, – согласилась женщина, – и я про станцию и картошку.
Ромашкин понял – она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. «Значит, я тяжелый».
– Он еще бредит, – сказал грубый голос рядом.
Василий посмотрел – рядом на кровати сидел человек в нижнем белье.
– Нет, не бредит, – удивился тот, – на меня смотрит.
– Где я? – спросил Ромашкин женщину.
– В госпитале, милый, в госпитале.
– В каком городе?
– В поселке Индюшкино.
Ромашкин улыбнулся.
– Смешное название.
– Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе.
– А почему? Куда я ранен? – И вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она еще была в нем, тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. – Осу выньте, осу! – застонал он.
– Опять завел про осу, – сказал сосед нянечке. – Опять он поплыл, Мария Никифоровна.
– Это ничего, – ответила нянечка, поправляя подушку. – Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идет.
Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые, такие, кого не было смысла увозить в тыл: ранения легкие, несколько недель – и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжелого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был «тяжелым» не только по ранению, а из-за простуды и большой потери крови.
Вскоре ему стало лучше. Теперь он уже не проваливался в темную мягкую пропасть, все время был в сознании. Только мучил раздирающий все в груди кашель. От этого кашля и сотрясения рана горела и кровоточила.
Пожилой военврач со шпалой на петлице, видневшейся из-под белого халата, весело говорил:
– Просто удивительно!.. В мирное время человек с таким букетом – сквозное ранение в грудь плюс крупозное воспаление легких – поправляется как минимум месяц. А теперь неделя – и уже молодец.
– Еще через неделю и на танцы пойдет, – улыбаясь, сказала Мария Никифоровна, нянечка офицерской палаты.
Когда военврач ушел, раненые занялись разговорами. Василий знал только тех, кто лежал поблизости. Слева – капитан Городецкий, командир батареи, крепкий, рослый. У него и голос артиллерийский – громкий, зычный. Справа – чистенький, красивый батальонный комиссар Линтварев, тщательно выбритый, чернобровый, с волнистой темной шевелюрой. Ромашкину было приятно, что такой красивый, серьезный и, видно, очень умный комиссар лежит рядом. Комиссар нравился и своей учтивостью. Он всем говорил «вы», «извините», «пожалуйста», «благодарю вас».
Капитан Городецкий был груб, оглушал Ромашкина своим пушечным голосом, любил шутить, но шутки его не вызывали смеха. Когда Ромашкина сотрясал кашель, комбат вроде бы ворчал:
– Ты это брось, не прикидывайся, все равно на передовую отправят. – И бережно приподнимал Василия вместе с подушкой, помогая преодолеть приступ. – Кашляй не кашляй, загремишь в полк. Только ветер позади завиваться будет.
Рядом с артиллеристом лежал приземистый, широкоплечий танкист, старший лейтенант Демин. Белобрысый, белобровый, с розовым, обгоревшим лицом, Демин был неразговорчив, целыми днями читал газеты и книги.
Других обитателей палаты Василий пока не знал. Некоторые из них, мотая свои тела на костылях, проходили мимо, но никто с Ромашкиным не разговаривал.
Госпиталь размещался в здании школы, командирская палата была большой, в ней поместилось пятнадцать кроватей. Дверь из палаты выходила в зал. Там, как в казарме, длинными рядами стояли койки, на них лежали красноармейцы в исподних пожелтевших рубашках.