Здравствуй, грусть (сборник) - Саган Франсуаза. Страница 32

— Так я и сказал себе — причем с гордостью. Когда я подумал, что ты ныряешь с такой высоты, чтобы поскорее быть со мной, я был очень счастлив.

— Ты счастлив? Это я счастлива. Я должна быть счастливой в любом случае, потому что я этого не требую. Это аксиома, ведь так?

Я говорила, не глядя на него, потому что он лежал на спине и я видела только его затылок. Загорелый и крепкий затылок.

— Я верну тебя Франсуазе в отличном виде, — сказала я шутливо.

— Ну и цинизм!

— Ты куда меньший циник, чем мы. Женщины очень циничны. Ты просто мальчишка по сравнению со мной и Франсуазой.

— Ничего себе претензии!

— У тебя их куда больше, чем у нас. Женщины с претензиями сразу же становятся смешны. Мужчинам же это придает обманчивую мужественность, которую они поддерживают для…

— Скоро кончатся эти аксиомы? Поговорим о погоде. Во время отпуска это единственная дозволенная тема.

— Погода хорошая, — сказала я, — погода очень хорошая…

И, повернувшись на спину, заснула.

Когда я проснулась, небо было затянуто облаками, пляж обезлюдел, губы у меня пересохли, я чувствовала себя совершенно обессиленной. Люк сидел около меня на песке, одетый. Он курил, глядя в море. Я смотрела на него с минуту, не показывая, что проснулась, впервые с каким-то отстраненным любопытством: "О чем может думать этот человек? " О чем может думать человек, сидя на пустынном пляже, перед пустынным морем, рядом — с кем-то, кто спит? Он представлялся мне таким раздавленным этой тройной пустотой, таким одиноким, что я потянулась к нему и дотронулась до его плеча. Он даже не вздрогнул. Он никогда не вздрагивал, редко удивлялся, вскрикивал еще реже.

— Проснулась? — сказал он лениво. И нехотя потянулся. — Четыре часа.

— Четыре часа! — Я мгновенно села. — Я проспала четыре часа?

— Не волнуйся, — сказал Люк. — Нам нечего делать.

Эта фраза Показалась мне зловещей. Нам действительно нечего было делать вместе — ни работы, ни общих друзей.

— Это тебя огорчает? — спросила я. Он повернулся ко мне, улыбаясь.

— Мне только это и нравится. Надень свитер, дорогая, замерзнешь. Пойдем, выпьем чаю в отеле.

Не освещенная солнцем Ля Круазетт выглядела мрачной, ее дряхлые пальмы слегка раскачивались на слабом ветру. Отель спал. Мы попросили чай наверх. Я приняла горячую ванну и снова вытянулась рядом с Люком, который читал в постели, время от времени стряхивая пепел с сигареты. Мы опустили жалюзи из-за хмурого неба, в комнате было сумрачно, жарко. Я закрыла глаза. Только шуршание страниц, переворачиваемых Люком, врывалось в отдаленный шум прибоя.

Я думала: «Ну, вот, я рядом с Люком, я около него, мне стоит только протянуть руку, чтобы дотронуться до него. Я знаю его тело, его голос, знаю, как он спит. Он читает, я немного скучаю, это, в общем, даже приятно. Сейчас мы пойдем обедать, потом вместе ляжем спать, а через три дня расстанемся. И, наверное, уже никогда не будет так, как сейчас. Но эта минута — вот она, с нами; я не знаю, любовь ли это или соглашение, но это не важно. Мы одни, и каждый одинок по-своему. Он не знает, что я думаю про нас; он читает. Но мы вместе, и со мной частица предназначенного мне тепла и частица безразличия. Через полгода, когда мы будем врозь, не об этой минуте я буду вспоминать, а о каких-то других, случайных. Однако именно эту минуту я люблю, наверное, больше всего, — минуту, когда я принимаю жизнь, какой она мне и представляется сейчас — спокойной и душераздирающей». Я протянула руку, взяла «Семью Фенуйар» (Люк много раз упрекал меня за то, что я ее не читала) и принялась читать и смеяться, пока Люку тоже не захотелось смеяться вместе со мной, и мы склонились над одной и той же страницей, щека к щеке, а скоро — губы к губам, наконец книга упала на пол, наслаждение опустилось на нас, ночь — на других.

И вот настал день отъезда. Из лицемерия, где главную роль играл страх: у него, что я расчувствуюсь, у меня — что, заметив это, я расчувствуюсь еще больше, мы накануне, в последний наш вечер, не упоминали об отъезде. Просто я много раз просыпалась ночью, в какой-то панике искала Люка, его лоб, руку, мне нужно было убедиться, что нежный союз нашего сна все еще существует. И каждый раз, будто подстерегая эти приступы страха, будто сон его был неглубок, Люк обнимал меня, сжимал мой затылок, шептал: «Здесь, здесь» голосом необычным, каким успокаивают зверей. Это была смутная, заполненная шорохами и запахом мимозы ночь, которую мы оставим позади, ночь полусна и бессилия. Потом настало утро, легкий завтрак, и Люк начал собирать вещи. Я собирала свои, разговаривая о дороге, дорожных ресторанах и прочем. Меня немного раздражал мой собственный фальшиво-спокойный и мужественный тон, потому что мужественной я себя не чувствовала и не видела причин быть ею. Я чувствовала себя никакой: несколько растерявшейся, может быть. На этот раз мы разыгрывали полукомедию, и я считала более осмотрительным так и продолжать, а то, в конце концов, он мог бы заставить меня страдать, расставаясь с ним. Уж лучше вот такое выражение лица, манеры, жесты непричастности.

— Ну вот, мы и готовы, — сказал он наконец. — Я позвоню, чтобы пришли за багажом.

Я очнулась.

— Давай последний раз посмотрим с балкона, — сказала я мелодраматическим голосом.

Он посмотрел на меня с беспокойством, потом, поняв выражение моего лица, засмеялся.

— А ты и в самом деле твердый орешек, настоящий циник. Ты мне нравишься.

Он обнял меня посреди комнаты; легко встряхнул.

— Знаешь, это редко бывает, когда можно сказать кому-нибудь: «Ты мне нравишься» — после двух недель совместного житья.

— Это не совместное житье, — запротестовала я, смеясь, — это медовый месяц.

— Тем более! — сказал он, отстраняясь. В тот момент я действительно почувствовала, что он оставляет меня и что мне хочется удержать его за лацканы пиджака. Это было мимолетно и очень неприятно.

Возвращение прошло хорошо. Я немного вела машину, Люк сказал, что мы приедем в Париж ночью, завтра он позвонит мне, и вскоре мы пообедаем вместе с Франсуазой — к этому времени она вернется из деревни, где провела две недели у своей матери. Меня это немного обеспокоило, но Люк посоветовал не упоминать о нашем путешествии — вот и все; остальное он сам с ней уладит. Я довольно ясно представляла себе осень — меж них двоих — встречи с Люком от случая к случаю, когда мы целуемся, любим друг друга. Я никогда не предполагала, что он оставит Франсуазу, сначала — потому что он сказал, потом — потому что мне казалось невозможным причинить такую боль Франсуазе. Предложи он мне это — я, без сомнения, не смогла бы в тот момент согласиться.

Он сказал мне, что по возвращении у него много работы, но не особенно интересной. Меня ждал новый учебный год, необходимость углубляться в то, что и в прошлом-то году было довольно скучным. Одним словом, мы возвращались в Париж унылыми, но мне это нравилось, потому что у обоих было одинаковое уныние, одинаковая тоска и, следовательно, одинаковая необходимость цепляться друг за друга.

Мы добрались до Парижа поздно ночью. У Итальянских ворот я посмотрела на Люка, на его немного

осунувшееся лицо и подумала, что мы легко выпутались из нашего маленького приключения, что мы действительно взрослые люди, цивилизованные и разумные, и вдруг меня охватила ярость — такой нестерпимо униженной я себя почувствовала.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мне никогда не приходилось открывать Париж заново: он был открыт мной раз и навсегда. Но сейчас я удивлялась его очарованию и удовольствию, с которым гуляла по его улицам, по-летнему неделовым. В течение трех пустых дней это отвлекало меня от ощущения абсурда, вызванного отсутствием Люка. Я искала его глазами, иногда ночью рукой, и каждый раз мне казалось нелепым и бессмысленным, что его нет. Эти две недели уже приобрели в моей памяти какую-то форму, тональность, полнозвучную и резкую одновременно. Странно, что ощущала я их отнюдь не как поражение, напротив, как победу. Победу, которая — и я хорошо это понимала — затруднит, вернее, превратит в мучение любую подобную попытку.