Я исповедуюсь - Кабре Жауме. Страница 39

– В какую больницу, дитя мое?

– Откуда я знаю! Таксист увез.

Стоя посреди коридора, маэстро Манлеу раздавал противоречивые указания. Он был совершенно выведен из себя, поскольку его окружили абсолютно незнакомые люди, которые почти не сдерживали смех, а Бернат ничего не желал пояснять, стараясь таким образом помешать выскочить на улицу и увидеть, как я удираю по виа Лаэтана.

Спустя час я был дома. Лола Маленькая, увидев, что я пришел, совершила ужасное: позвонила в Казал-дел?Метже, глупая (у взрослых всегда круговая порука). Так что очень скоро мама ввела меня в кабинет, куда вошел также маэстро Манлеу, и закрыла дверь. Дальше начался кошмар. Мама: о чем, о чем ты думал? Я: я не хотел выступать. Мама: о чем, о чем ты думал? Маэстро Манлеу, воздевая руки: уму непостижимо! уму непостижимо! Я: я сыт по горло, мне нужно свободное время для чтения. Мама: нет, ты будешь заниматься скрипкой, а когда вырастешь, тогда и будешь принимать решения. Я: ну так я его уже принял. Мама: в тринадцать лет у тебя нет права принимать решения. Я оскорбленно: в тринадцать с половиной! Маэстро Манлеу, воздевая руки: уму непостижимо! уму непостижимо! Мама: о чем, о чем ты думал? – и так еще несколько раз. А потом: эти уроки мне обошлись в целое состояние, а ты… Маэстро Манлеу, услышав в ее словах намек, решил уточнить: нет, не целое состояние. Я беру дорого, но мои уроки на самом деле стоят еще дороже, примите это во внимание. Мама: а я говорю, вы берете очень дорого, просто зверски дорого. Маэстро Манлеу: что ж, если я вам не по карману, то давайте расстанемся, ваш сын отнюдь не Ойстрах. А мама отбрила: даже не думайте – вы сказали, что мальчик стoящий и вы сделаете из него скрипача. Тем временем я начал успокаиваться, потому что теперь мяч перешел на их половину поля и мне не нужно было переводить разговор на французский. Лола Маленькая, проклятая предательница, просунула голову в дверь и сказала, что срочно звонят из Казал-дел?Метже. Мама, прежде чем выйти, обронила: разговор не окончен, я сейчас вернусь. А маэстро Манлеу приблизил свое лицо к моему и произнес: ах ты, сукин трус, у тебя же разучена эта соната! Я ответил ему: ну и что? Я не хочу выступать на публике. Он: а что об этом подумает Бетховен? Я: Бетховен уже умер и ничего не узнает. Он: упрямый осел! Я: marica. В кабинете повисло тяжелое молчание.

– Что ты сказал?

Мы замерли друг против друга. Тут вернулась мама. Маэстро Манлеу – с воздетыми руками и отвалившейся челюстью – еще не вышел из ступора. Мама сказала: ты наказан. Будешь сидеть дома под замком и выходить только в школу и на уроки музыки. А сейчас отправляйся в свою комнату. Я еще подумаю, будешь ты сегодня ужинать или останешься голодным. Иди! Маэстро Манлеу так и стоял с воздетыми руками и отвалившейся челюстью.

В качестве протеста я плотно закрыл дверь в свою комнату. Пусть мама возмущается, если хочет. Я открыл свою коробку с сокровищами, где хранил все ценное, кроме Черного Орла и Карсона, которые жили снаружи. Насколько я помню, там лежали двойной вкладыш с «мазерати», несколько стеклянных шариков и медальон моего ангела, когда я не носил его, – память о ее улыбке и алых губах, произнесших: ciao, Adriano! А Адриа представлял, как произносит в ответ: ciao, angelo mio!

Его вызвали в пыльный класс, где у младших проходили уроки сольфеджио, – в другое здание. Темень и пыль приглушили крики ребят, гонявших мяч во дворе. Свет горел в конце коридора, там, где был класс.

– Входи, артист.

Отец Бартрина был весь какой-то угловатый, высокий и сухопарый. Сутана ему была коротка, и из-под нее торчали брючины. Он сутулился, и оттого казалось, что он вот-вот обнимет своего собеседника. Он был приветлив и спокойно принимал тот факт, что ученики совершенно не интересовались сольфеджио. Но поскольку отец Бартрина был учителем музыки, то преподавал сольфеджио sanseacabo [135]. Проблема была только в том, как сохранить авторитет учителя, если все без исключения ученики абсолютно не интересуются музыкой и понятия не имеют, где нужно рисовать ноту фа. От такой жизни он сильно сутулился. Дни проходили за днями, одни ученики сменялись другими, а он так и стоял перед огромной грифельной доской, расчерченной четырьмя нотными станами красного цвета, с помощью которых абсурдным образом объяснял разницу между черной нотой (штрихуя ее белым мелом) и белой (рисуя пустой кружок на черной доске).

– Здравствуйте.

– Мне сказали, что ты играешь на скрипке.

– Да.

– И что ты отказался играть в Казал-дел?Метже.

– Да.

– Почему?

И Адриа объяснил ему свою теорию технического совершенства, являющегося основным требованием в профессии исполнителя.

– Дело не в техническом совершенстве. Просто у тебя trac [136].

– Что?

И отец Бартрина объяснил ему свою теорию о страхе артиста перед публикой, вычитанную им в одном английском музыкальном журнале. Нет. Это совсем не то, думал я. Но сложно заставить его понять это. Это не то что я боюсь: я просто не хочу идти по пути технического совершенства. Я не хочу делать работу, в которой нет места ошибкам или колебаниям.

– В исполнительском мастерстве есть место и ошибкам, и колебаниям. Но все они остаются за сценой, в учебном классе. Когда исполнитель стоит на сцене перед публикой, он выше всех колебаний. И sanseacabo.

– Неправда!

– Что?

– Простите. Я с вами не согласен. Я слишком люблю музыку, чтобы ставить ее в зависимость от одного неудачно поставленного пальца.

– Сколько тебе лет?

– Тринадцать с половиной.

– Тогда не говори, как ребенок.

Он мне выговаривал? Я испытующе посмотрел ему в глаза, но не увидел в них никакого тайного умысла.

– Почему ты никогда не ходишь к причастию?

– Я не крещен.

– Господи Боже!

– Я не католик.

– А кто ты? – И уточнил осторожно, пока я размышлял: – Протестант? Иудей?

– Я никто. Мы все дома – никто.

– Нужно об этом поговорить более спокойно.

– Руководство школы обещало родителям, что со мной не будут говорить на эту тему.

– Господи Боже! – И себе самому: – Нужно изучить этот вопрос. – А потом продолжил обвиняющим тоном: – Мне сказали, что ты записан на изучение всех предметов.

– Да. Но это не моя заслуга, – защищался я.

– Почему?

– Потому что это легко. У меня хорошая память.

– Правда?

– Да. Я помню все.

– И можешь играть без партитуры?

– Конечно. Если прочел ее один раз.

– Невероятно! Невероятно!

– Вовсе нет. Потому что у меня нет абсолютного слуха. А у Пленсы – есть.

– У кого?

– Пленса из четвертого «С». Он играет на скрипке вместе со мной.

– Пленса? Такой довольно высокий и светлый?

– Да.

– Он играет на скрипке?

Что ему нужно, а? Зачем этот человек устроил мне этот допрос? Закончит он когда-нибудь? Я утвердительно кивнул, а сам подумал, что, возможно, виноват перед Бернатом за эти разлагольствования.

– Мне сказали, что ты знаешь языки.

– Нет.

– Нет?

– Ну… французский… мы его здесь учим.

– С начала года. Но говорят, что ты уже неплохо его знал.

– Это потому… – Что я ему мог сказать?

– И немецкий.

– Ну, я…

– И английский.

Он говорил это, как будто вкладывая пальцы в рану после того, как поймал меня на месте преступления. Адриа не оставалось ничего другого, как защищаться. Ардевол подтвердил – да, и английский.

– Который ты учил сам.

– Нет, – возразил я. – Это неправда. Я занимался с учителем.

– Но мне сказали…

– Нет, это итальянский. Вот его я учил сам.

– Невероятно!

– Да нет, это очень просто. Романские языки. Если знаешь каталанский, испанский и французский, это возможно. Я хочу сказать – это очень легко тогда.

Отец Бартрина оглядел его сверху вниз, словно пытался понять, не издевается ли над ним этот подросток. Адриа прибавил в качестве извинения:

вернуться

135

Вот и весь разговор (исп.).

вернуться

136

Страх артиста перед публикой (исп.).