Кладезь бездны - Медведевич Ксения Павловна. Страница 80
Обессиленно опустившись на землю, аль-Мамун почувствовал под щекой стебли травы. Над травой струились ароматы кедровой смолы и хвои.
А потом он, наверное, уснул.
Потому что дальнейшее Абдаллах никогда не мог вспомнить в подробностях. Даже рассказать – связно, без слез и отрывистых восклицаний – не получалось.
Даже спустя двадцать лет, когда он пытался поведать о том, что пережил, выходило одно и то же.
Аль-Мамун говорил:
– Мне снилось, будто я иду через благоуханный сад, где в зеленой траве произрастают белые лилии. И цветы эти наполняют мою душу покоем. И вдруг передо мной открывается нечто подобное берегу реки. Помню… немногое. Розовые гирлянды. Чье-то убранное ложе, подобное свадебному, на ножках в виде золотых львов… И длинную вереницу всадников, идущих к воде. А над рекой – холм. Высокий. Зеленый холм. И там, на вершине… На вершине…
Задыхаясь от острого, ранящего счастья, накатывавшего всякий раз, когда приходили воспоминания о том сне, он начинал вытирать рукавами глаза: слезы радости начинали струиться как-то сами, и унять он их не мог, никак…
– Что там было? Что ты видел, о повелитель? – бросались к нему с вопросами, пытаясь поймать, поймать волшебное слово о том миге…
И тогда он собирался с духом – и, словно неговорящий младенец, лепетал, бормотал, запинался, пытаясь речью нащупать невыразимое, ускользающее:
– На вершине… С холма… на меня… я видел – свет!
Все нетерпеливо кивали: ну же! Ну же! Что еще видел ты, человек, прошедший ночь созерцания и вернувшийся! Ну же! Что там, за гранью?!
А он, уже не сдерживаясь и заливая слезами рукава, всхлипывал – и говорил:
– Я… почувствовал… дуновение!
Дуновение.
Это все, что осталось на языке от той ночи.
Наверное, слушатели оставались разочарованы. Возможно, они даже расходились. Аль-Мамун ничего этого, конечно, уже не видел. Рассказ о ночи погружал его либо в экстаз, либо в еще более мучительное сонное оцепенение: воспоминание отнимало все силы у дряхлеющего тела и духа.
Нет, конечно, Абдаллах мог бы рассказать этим глупцам больше.
Как в свете, бьющем с вершины холма, открылись у него словно бы иные глаза, и он видел мир, как огромная парящая птица. Как видел далекий западный берег, строящиеся войска, подобные приливной волне, ослепительное сияние Двурогой Звезды и победу над жуткими тварями, грызущими землю внутри и снаружи.
Как видел огни и извергающие жидкий горящий камень горы, и как тонула на западе земля, плита за плитой разламываясь и уходя в свистящий пар и холодные горы волн.
Как стронулись от гибнущих равнин целые народы.
Видел он также и будущее аш-Шарийа – войны, пожары и бедствия. Нашествия, раскол и мятежи, гибель городов и посевов. А затем – тишину и спокойствие, траву на развалинах некогда величественных твердынь, зеленеющие рисовые поля и новые города, жители которых не помнили имен тех, кто построил прежние дворцы и замки. Солнце всходило и заходило над миром, пели с альминаров, рупором сложив ладони, люди, и казалось, что это зовет сама земля – огромная, просторная, иссеченная горами и реками земля аш-Шарийа лежит навзничь и кричит в белесое, выцветшее от палящего солнца небо – Велик, велик Всевышний! А потом смиренно просит о чем-то своем – Раббана атина… Помоги. Помоги нам, Величайший… И так век проходит за веком.
Но тогда, да и потом, пять, десять, двадцать лет спустя вся эта мудрость, и все всеведение, и вся проницательность взгляда казались ему сущей глупостью и незначительным пустяком.
В середине сердца он знал лишь одно слово. Для ночи и для себя.
Дуновение.
И, произнеся его, удалялся от мира чувств, никем не понятый – впрочем, в понимании он не нуждался.
Ах да, вспоминал аль-Мамун на следующий день, когда к нему снова приступали с вопросами.
Как же мы оттуда вышли… Да, конечно. Мы. Я и Тарик.
Как вышли, говорите? Да очень просто.
За мной в тот сад пришел аль-Хидр. Да, тот самый. Указующий дорогу и показывающий путь. Да, да. Тот самый. Тот, кого в Хорасане называют Зеленый Хызр.
– …Эй, эй! Челове-еек! Просыпайся! Просыпайся, ленивый смертный!
С трудом разлепляя веки, – ресницы слиплись от слез, оказалось, он плакал от счастья не только во сне, – аль-Мамун тер кулаками глаза.
А приподнявшись, увидел старика в стеганом ватном халате. Некрашеная жидкая борода дергалась под недовольно жующими губами.
– Ну?! Сколько мне еще с тобой возиться! И таскать твоего полоумного самопожертвенного убивца!
Зеленый ореол мягкого, нежного света окутывал аль-Хидра с головы до ног. От венчика встрепанных волосенок вокруг внушительной лысины до подошв грубых деревенских башмаков.
Пожилой неряшливый феллах в сиянии ангельской силы нахмурился, собирая глубокими морщинами лоб:
– Ну? Где твоя почтительность, о смертный мальчишка!
Выйдя из ошалелого оцепенения, аль-Мамун обвалился в земном поклоне:
– Мир тебе от Всевышнего, о шейх!
Над головой забормотало и захихикало:
– Воистину мир… хи-хи-хи… а ты везучий, человек по имени Абдаллах…
Аль-Мамун медлил разгибаться: мало ли, в этой безумной части мира аль-Хидр мог обернуться кем угодно в считанные мгновения. Возможно, перед ним уже сидит не старик-феллах, а громадная кобра!
– Тьфу на тебя! Какие глупые мысли…
Вынырнув из поклона, аль-Мамун увидел все того же неопрятного старика.
– Ну так что? Забираешь своего дурака? Или мне выкинуть его обратно в пустошь?
– А?.. – обалдело пробормотал Абдаллах.
Старик вздохнул и поднял выше правую руку.
Только теперь аль-Мамун увидел: на торчащем грязной ватой рукаве сидел небольшой ястреб. Лапы спутывал кожаный должик, конец ремня крепко сжимали костистые старческие пальцы.
Аль-Хидр сердито тряхнул рукой – ястреб цвиркнул и приоткрыл крылья, пытаясь удержаться на рукаве, закрутил головой в глухом колпачке.
– Так забираешь?..
– Забираю, конечно, забираю! – сдавленно вскрикнул аль-Мамун. – Не надо его выкидывать!
И осторожно принял ремни должика, быстро обмотав их вокруг запястья. Птица беспокойно затопталась – и, переступая лапами, перебралась к нему на предплечье. Аль-Мамун ахнул от боли: растопыренные когти впились в кожу руки сквозь тонкую ткань рубашки. Конечно, ведь на нем не было наруча.
Птица топталась, когтя руку, Абдаллах кусал губы, пытаясь сдержать стон. Под рукавом потекло горячим.
– Да сиди же ты смирно! – наконец, вырвалось у него.
Аль-Хидр опять хихикнул. Ястреб разинул клюв и забил крыльями.
– Да тихо! Тихо ты! – рявкнул аль-Мамун, уворачиваясь от со свистом рассекающих воздух маховых перьев. – Это же я, Абдаллах!
И попытался сдернуть колпачок.
– Нет! – жестко приказал аль-Хидр.
– Почему?.. Он же боится, потому что не видит!
– Нет, – строго повторил старый дух. – Если он будет видеть, испугается еще больше. Или ты хочешь, чтобы твой цепной убивец рехнулся окончательно?
– Но… – пробормотал аль-Мамун, оглядываясь.
Они опять стояли перед воротами Ирема. Над виднокраем пустыни занимался бледный, чуть розоватый рассвет.
– Мы с ним…
– В разных местах, – отрезал аль-Хидр.
Ястреб прекратил бить крыльями, нахохлился и затих. Осторожно, чтобы не испугать птицу, аль-Мамун попытался провести ладонью по коричневой встопорщенной спине. Ястреб как-то странно припал клювом к его запястью – укусить, что ли, хочет? С него станется…
И вдруг аль-Мамун понял, что птицу бьет крупная дрожь. Он был даже уверен, что, если захочет, услышит сумасшедшее биение не птичьего, а человеческого, тьфу, сумеречного сердца. И тяжелое, загнанное дыхание забившегося в последнее укрытие существа.
Подняв глаза на старика, Абдаллах понял, что не ошибся. Аль-Хидр смотрел на Тарика с нескрываемым торжеством и скалил острые, желтоватые зубы. Под щеткой седых усов явственно обозначались два больших верхних клыка.