Опасный беглец. Пламя гнева - Выгодская Эмма Иосифовна. Страница 3
— А-а! — сказал погонщик и стегнул своего верблюда.
Панди неслышно ступил куда-то вбок и исчез, точно провалился в высокую траву.
— Кто там? Что ты видел? — спросил тот же голос.
— Что я видел? Я видел нищего в пыли на дороге. О-о… А-а…
Погонщик заорал песню.
— Это не тот, кого мы ищем? — спросил голос.
— Нет, саиб, это не тот, кого мы ищем, — ответил погонщик.
Он погнал верблюдов дальше.
Глава третья
ЧАНДАЛА
Две поздние гостьи пришли на глухую почтовую станцию, стоявшую в лесу, вдалеке от Большого Колесного Пути. Пришли, низко поклонились кансамаху — смотрителю станции — и сели во дворе под навесом. Обе женщины были в длинных, спускающихся до самых пят белых широких юбках с узорчатой каймой, в белых шерстяных головных покрывалах — сари, низко закрывающих лоб и плечи.
Такую одежду в этих местах не носили. Женщины походили на горянок — путниц с далекого севера.
«Издалека идут», — подумал кансамах.
Путницы сели у дверей женской половины. Одна откинула сари со лба, и кансамах увидел красивое худое лицо, измученное усталостью и болезнью. Женщина сидела, прислонившись к столбу навеса, уронив вдоль колен худые руки в синих стеклянных браслетах. Вторая из путниц, должно быть дочь первой, девочка лет тринадцати, невысокая и смуглая, принесла воды, чтобы омыть ноги старшей после долгого пути.
Кансамах вгляделся в худое лицо матери; глаза женщины нехорошо блестели от снедавшего ее жара, руки судорожно подергивались.
«Голод? — думал кансамах. — Лихорадка?»
Путницы не спрашивали еды.
«Нищенки», — решил кансамах.
Но странницы не просили милостыни. Старшая потянула нить четок с худой шеи и начала тихо шептать молитвы.
Кансамах был добр, он принес остатки риса в деревянной чашке и подал девочке. Потом он смотрел, как они ели. Девочка брала рис из общей чашки. Старшая вынула из тряпок собственную и ела отдельно от дочери.
«Браминка», — подумал кансамах.
Ближе к ночи женщине стало совсем худо. Страшно было глядеть, как лихорадка ломает всё ее тощее тело, как вздрагивает нить четок в слабой руке. В почтовом бенгало расположилась на ночь проезжая мем-саиб, жена английского офицера. Ее служанки заняли всю женскую половину. Кансамах отвел обеих странниц в сарай. В дальнем углу лежала охапка свежей рисовой соломы.
— Здесь проведете ночь, — сказал кансамах.
Браминка низко поклонилась ему и едва слышно прошептала благословение.
Кансамах ушел.
Девочка взбила солому и приготовила ложе для матери. Она села рядом, не смея уснуть.
Скоро женщина впала в полузабытье, и девочка со страхом глядела, как тяжело дышит мать, как беспокойны ее руки под сбившимся белым платком.
Мать говорила что-то в бреду, — девочка еле улавливала слова.
— Скорее, Лела! — говорила мать. — О, как медленно мы идем… Скорее перейдем эту реку… вода уносит тебя… держись за меня, Лела… Скорее, скорее на берег!…
Лела сжала руки матери — они были вялы и холодны.
«Как она ослабела!» — с тоскою и страхом подумала девочка.
Так она просидела около матери всю ночь, держа ее руку в своей руке, слушая ее дыхание, ее прерывистую, лишенную смысла речь. Ночь была безлунная, шакалы выли где-то близко за оградой дома. Глухой лес шумел вокруг, до Большого Колесного Тракта было много дней пути.
Страх и тревога томили сердце Лелы.
В какие далекие неприютные места зашли они с матерью!… Никто здесь не знал их, не встречал с лаской, как бывало прежде. Прежде они всегда ходили по селениям вблизи Джодпура, в своей родной стране. Крестьяне в тех местах, были бедны, но гостеприимны. Женщины спешили встретить мать Лелы, низко склонившись на пороге своего дома, торопились принести ей свежей воды, плодов и ячменных лепешек; дети садились вокруг нее на пестрые половики. Все знали Батму-Севани и ее дочь Лелу.
Батма была браминка, дочь брамина, она предсказывала судьбу новорожденному и отгоняла, как верили крестьяне, злых духов от его колыбели. Батму звали в дом, где родился ребенок или праздновали свадьбу; она освящала порог новобрачных молитвой над рисовыми хлебами и совершала поклонение земле, дереву и золоту; в доме покойника она первая высоким волосом заводила поминальный плач и разбивала горшок с рисом о стену, как велит обычай похорон.
Батма знала пророчества Веды и черное гаданье Сарва-Хари. Она умела в несколько мгновений свернуть из тряпок куклу — подобие человека — и прочесть над нею заклинание смерти или исцеления.
Леле иногда страшно было глядеть на мать, когда, повязав лоб голубоватой тканью, она бормотала слова древних заклинаний:
— Батта-Бхаратта!… Сакра-Дар-Чунда!…
Батма никогда никому не объясняла, что значат эти странные слова. Она не учила Лелу ни заклинаниям, ни молитвам.
— Ты — другого рождения, — как-то раз сказала она Леле. — Тебе нельзя знать то, что открыто мне.
У Лелы был ясный, высокий, чистый голос, она пела по вечерам, после заката солнца, усевшись на низкой глиняной ограде приютившего их дома. Лела сама складывала свои песни:
Сакра-Чунда, дай нам ясный день.
Ясный день — прохладную погоду.
Дождь к ночи, — нетрудную дорогу…
Сакра-Чунда, Мата-Лалла!…
Слова, услышанные от матери, Лела повторяла как припев к своей песне, не зная их значения.
Их звали и в дома саибов. Здесь их кормили хорошо, но на мать глядели как на фокусницу или колдунью. Хозяева дома по вечерам созывали гостей, чтобы показать им браминку, читающую заклинания. У одной мем-саиб, жены богатого англичанина, они прожили довольно долго. Лела уже научилась хорошо понимать язык иноземцев, но потом матери стало невмоготу, и они ушли со двора саибов.
Никогда мать не ходила в дальние селения западнее Джодпура, в плодородные «красные земли», где была ее родная деревня, где жили ее отец и мать. Лела никогда не видела ни деда своего, ни родных. Об отце она также почти ничего не знала. Когда-то, очень давно, он играл с нею, когда она была еще маленьким ребенком; Лела смутно помнила его высокую шапку козьего меха и белую рубашку горца, шитую красным и черным. Отца угнали в солдаты, на службу к англичанам-саибам. Больше десяти лет прошло с тех пор.
Раджа их страны, Раджпутаны, охраняя свое княжество, два раза в год откупался от саибов хлебом, золотом и людьми. Мужа Батмы и многих других угнали в тот год далеко на юго-восток, за великую реку Ганг, где никто из здешних людей никогда не бывал.
— Кто ушел на службу к саибам, того не жди обратно домой, — говорили крестьяне.
Настал год, когда британская королева, затеяв спор с Персией за город Герат, потребовала с раджи вдвое больше зерна, чем обычно. Раджа разослал по деревням своих заминдаров, и крестьянские кладовые опустели. Не стало риса для нового посева, голод начался в стране. Больше не звали Батму-Севани в крестьянские дома. Женщины, встав на пороге хижин, отводили взгляд, когда Батма с Лелой проходили мимо: у крестьянок не было хлеба для своих собственных детей. Батма решилась искать новых мест, куда еще не протянулись длинные руки саибов.
Как-то раз Лела с матерью, скитаясь, зашли далеко на запад, дальше чем обычно. Мать была грустна: эти места ей о чем-то напоминали… Они остановились на ночь в афганском серайле — постоялом дворе. Хозяин, молодой афганец с пестрой от краски бородой, отвел их на женскую половину. Еще днем, когда они сидели на пороге, Лела приметила во дворе древнего старика в высокой шапке факира. Старик прошел мимо них, поглядел и вернулся обратно. Белые язвы изъели его лицо, лоб, переносицу, даже веки и подглазья, но глаза остались целы, глаза смотрели зорко. Едва увидев факира, мать побледнела и надвинула на самое лицо свой белый платок. Но старик уже узнал Батму-Севани, дочь своего брата. Он сел у стены во дворе, скрестив ноги и, не двигаясь, смотрел на Батму. Не двинулась и она, — точно окаменела. Когда стемнело и все разошлись по местам, отведенным для ночлега, старик встал и медленно подошел к ним.