Охота на тигра - Далекий Николай Александрович. Страница 9
— Ладно. Пошли отсюда, — сказал Иван Степанович. — Хлеб отдашь? Не передумал?
— Не передумал, — стиснул зубы Петр.
— Тогда давай моим поделимся.
— А может, и ваш отдадим?
— Лучше завтра подбавим, от себя оторвем.
— Завтра Роман от меня не возьмет. Он ведь принципиальный... Будет нас подлецами, изменниками считать.
— Да, он такой. А сказать ему, объяснить, намекнуть даже нельзя.
— В том-то и дело. Мы связаны. Тайна.
— Ты так говоришь, будто я уже согласен.
— Вы мудрый человек, Иван Степанович. Такое мое убеждение — согласитесь. А во мне не сомневайтесь, я водитель первого класса, не подведу.
Долго не спали все трое.
После того эмоционального подъема, прилива сил, возбужденности, которые испытывал Ключевский, радуясь, что он открыл путь к освобождению, наступила тяжелая депрессия, и все предстало в черном свете. Жалкий фантазер — вот кто он в действительности. Полусумасшедшей, в голове которого толпятся замыслы-ублюдки, планы-химеры, ничего общего с реальностью не имеющие. Наркоман, беспрерывно курящий трубку сладостного воображения, — несбыточные мечты его опий. Как точно, одной короткой фразой разрушил Иван Степанович его очередной воздушный замок — «На ковре-самолете куда лучше...» Сказка, вздор, детские причуды, плод болезненного воображения.
Юрия трясло в нервном ознобе. Ему казалось, что с тех пор, как, выйдя из строя, он сделал десять позорных шагов, вся одежда его стала грязной и липкой, вроде он натянул на себя шкуру труса и предателя.
Иван Степанович отнесся к его предложению без энтузиазма. Петр тоже не поддержал Юрия, а он так надеялся, он отводил Петру главную роль в своем плане — танкист, умеет водить машину. Все пошло прахом. У него даже не хватило слов, доводов, красноречия, чтобы убедить, зажечь своей идеей товарищей. Значит, сама идея несостоятельна. Пленные ненавидят его. Понятно. Они мстят ему за те благожелательность и снисходительность, какие прежде он вызывал в их сердцах: «Ах, этот Чарли, душевный малый, мечтатель, не от мира сего человек!» Что же делать? Но ведь он уже решил. Тут нечего раздумывать. Однако уйти из жизни нужно достойно. Вот если б он сумел нанести удар какой-нибудь железякой по голове проходящего мимо технического гауптмана... Было бы замечательно. Его сразу бы пристрелили, растерзали на месте. И хорошо. Умер все-таки не зря — баш на баш. И не нужно будет возиться с петлей... Но Иван Степанович и Петр, может быть, выйдут все-таки?
Тело дрожит противной мелкой дрожью. Не унять эту дрожь, не остановить тягостных мыслей — все напрасно, не трать, куме, силы...
Шевелев лежал с открытыми глазами. Человек, неторопливый в решениях, обстоятельный, он тщательно обдумывал предложение Юрия. Было такое ощущение, будто ему сунули в руки кусок металла, приказали сделать деталь определенной конфигурации и совершенно точных размеров, но не разрешили при этом пользоваться какими-либо измерительными инструментами. Требуется высокая точность, но работай на глазок. Материала не то что в обрез, а скорее всего — недохват. Он ведь слесарь-лекальщик, а не какой-нибудь волшебник-фокусник. Ладно, никто ему чертеж не принесет, линейкой и кронциркулем не обеспечит. Тут все на одном риске — пан или пропал. Ну, а не выйдет? Позор, пятно на всю жизнь. Каждый колоть в глаза будет, мол, мало того, Иван Степанович, что ты в плен попал, ты еще танки фашистам латать согласился. За пайку... Есть ошибки, каких уже не исправишь ничем. Хорошо, но ведь надо что-то делать. Под лежачий камень вода не бежит. Сгниешь здесь в лагере так или иначе. Люди — друзья, родственники, дети — пусть говорят, судят. Их суд и приговор можно будет снести. Это в расчет не надо принимать, это можно будет стерпеть. Ведь перед судом своей совести он будет чист, не забудет, с какой целью пошел фрицам помогать. А овчинка-то стоит выделки: увести у немцев готовый, отремонтированный танк — за это самой дорогой ценой можно уплатить. Значит, надо выходить... Юрка, наверно, волнуется, тоже не спит. Да не переживай ты, Юрка, беспокойная, сообразительная головушка твоя. Похоже, что пойдем мы вслед, попытаемся схватить твоего журавля за лапы, хвост, крылья. Может, не вырвется он от нас. Погоди, погоди, еще не согласился, еще не сказал слова окончательного. Погоди, браток. Сам знаешь — утро вечера мудренее.
Отдых телу, сон, тьма...
Петр Годун тоже не мог долго уснуть, ворочался на своем ложе. Мысль о том, что он снова может оказаться на месте водителя, пьянила, возбуждала его, как вино. Петр то и дело напрягался всем телом, стискивал кулаки, словно уже сжимал в них рукоятки рычагов танка. Мягким, сильным движением он посылал машину вперед, внезапно разворачивал ее на 180 градусов, снова разгонял. Послушная его рукам, тяжелая машина неслась, подминая заборы, валя на своем пути деревья, уклонялась то влево, то вправо, делала стремительные повороты, легко брала крутой подъем, прыгала с пригорка в реку, расплескивая воду так, что обнажалось желтое песчаное дно, и, почти не сбавляя скорости, выскакивала на противоположный берег. Только танкист, только томящийся в плену танкист может понять, какое это счастье, когда рычаги в твоих руках и все тело ощущает послушную тебе стальную махину, способную подминать, таранить, плющить, громить технику врага. Только танкист это может понять.
Да, если бы удалось ему оказаться на месте водителя, он бы выдал фрицам концерт.
Так с сжатыми кулаками Петр и погрузился в сон.
Он проснулся внезапно от ощущения надвигавшейся беды. Будто кто-то его пнул ногой — вставай! Неясная тревога росла, давила грудь, заставляла сильнее биться сердце, лишала надежды. Наконец Петр понял — Чарли... Все это связано с Чарли. Как же он забыл о том, что говорил ему лейтенант Полудневый. Петр соскочил с нар и побежал по тускло освещенному центральному проходу в ту сторону, где на боковом ответвлении находились нары Ключевского. Годун услышал хрип, стон. Две тени метнулись от него, растворились во тьме. Неужели они... Неужели опоздал? Вот он, Чарли, теплый, значит живой. Стонет.
— Юрка, ты что? Что с тобой?
— Не знаю, — с трудом выговорил Ключевский. — Какой-то страшный кошмар. Сон, душило меня во сне. Навалилось, схватило за горло. Понимаешь, двинуться не могу, воздуха нет, сердце останавливается. Думал, что помираю.
— Ну, а сейчас, ничего, прошло? — Рука Годуна торопливо шарила по телу Ключевского, он проверял, нет ли крови. — Руки, ноги шевелятся?
— Немного горло болит, не помню, где я его поцарапал.
У Годуна отлегло от сердца.
— До свадьбы заживет, — сказал он весело. — Подвинься, я с тобой спать буду. И смотри, не вздумай без меня ночью из барака выходить. Слышишь? В случае чего — буди меня. Вот так...
Годун улегся рядом, прильнув к спине Ключевского, обнял его. Вот так-то вернее. Чарли — голова, без него им трудно будет это дело провернуть. Он ведь соображает быстро, наперед видит. Спи, Чарли, спи. И не надо тебе знать, что тебе грозило этой ночью.
Утром пленные снова были построены на аппельплацу, и комендант еще раз предложил слесарям, желающим попасть в команду ремонтников, сделать десять шагов вперед.
Начали выходить. Молча, с наклоненными головами, с деревянными лицами отступников.
Тишина, только шуршащие звуки шагов. Пленные в строю считали беззвучно: пятнадцать... двадцать три... тридцать один... тридцать восемь...
Да, больше нет. Тридцать восемь вышло на этот раз.
Среди этих тридцати восьми были Годун и Шевелев.
«Звезда балета»
В городе были развешаны свежие объявления. Уже сами по себе крупные черные буквы на серой бумаге навевали тоску. Населению оповещалось, что все лица в возрасте от шестнадцати лет, не имеющие специальных рабочих пропусков, должны в двухнедельный срок пройти перерегистрацию на бирже труда.
Любе Бойченко исполнилось восемнадцать. Она сумела избежать отправки в Германию только потому, что попала в работницы к коммерсантке фрау Боннеберг, открывшей на Пушкинской улице закупочный пункт льна, шерсти, щетины. Так значилось на вывеске, но фрау Боннеберг не ограничивала себя заготовкой столь прозаического сырья и охотно приобретала более ценные, в том числе и антикварные вещи, платя за них сущую безделицу. Эти операции она проводила лично сама, а прием и прочая возня с шерстью, щетиной, льном возлагались на русскую работницу. Люба взвешивала, сортировала и паковала товар, убирала помещение, обстирывала хозяйку и выполняла всю черную работу на кухне. Коммерсантка ничего не платила Любе, но достала ей рабочий пропуск, который оберегал девушку от многих опасностей и давал право на жалкий продовольственный паек.