Та, которой не стало - Буало-Нарсежак Пьер Том. Страница 6

3

Больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимо. Нет. Ничего ужасного. Но, может, так даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, испытывает сперва примерно такое же чувство. Ну, а арестант, осужденный пожизненно? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.

Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы показаться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто чтобы как-то повлиять на ритм жизни. Между двумя рюмками коньяку иной раз и не заметишь, как пролетит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Кто-то непрестанно снует взад-вперед. Свистки поездов. Надо бы уехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься всегда с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся настолько ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, возвращается надежда. Сомнения обращаются в веру. И ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь, пьют кофе с коньяком.

— А, старина Фернан!

— Скажи пожалуйста! Ну и вид у тебя!

Приходится сидеть с ним, улыбаться. К счастью, он тотчас с готовностью подхватывает любое твое объяснение. Лгать так легко. Можно сказать, что у тебя болят зубы и ты просто обалдел от лекарств.

— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще бы немного, и я бы, наверно, отдал концы… ну и боль!

Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, как только опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где кончается он сам, а где начинается его роль…

— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».

— Вещь неплохая. Особенно если удить в море. Ноябрьское утро, яркое солнце, в тумане мокрые тротуары… Время от времени показывается трамвай, описывает дугу на углу кафе. Поскрипывают колеса — протяжный, резкий, но не противный звук.

— Дома все в порядке?

— Угу…

И тут он не солгал. Совершеннейшее раздвоение.

— Веселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!… А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?

— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом на периферии дела идут куда бойчей.

— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!

И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам-то не разобрался? Тяга к воде…

— Ну как, болит, а? — шепчет Бельо.

— Болит… временами отпускает.

Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него — поэзия. Возможно, просто мальчишество, пережитки детства? Но почему бы и нет? Неужели же надо походить на мосье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдастся свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Ну как им скажешь, что чуточку презираешь их, что принадлежишь к породе кочевников и торгуешь мечтой, раскладывая по прилавку рыболовные крючки, искусственную наживку или разноцветные блесны, так метко названные приманками. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть профессия. Но тут уже другое. Тут что-то вроде живописи и литературы… Как это объяснить? Рыбалка — своего рода бегство. Но от чего? Это уже другой вопрос.

… Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.

— Официант!… Коньяк!…

А что было потом, после кафе? Он побывал у парикмахера Ле Флема, близ моста Пирмино. Ле Флем, каждый понедельник бравший огромных щук возле Пеллерена, заказал ему три садка для уток. Поговорили о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, пришлось сделать «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у Равинеля как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — Он умеет так ловко закрутить перо вокруг грудки, что виден каждый волосок, и узелок он завязывает по-особенному. Отлакировать — это кто угодно сумеет. А вот растрепать тонкие волоски, разместить усики, придающие вид живой мухи, умело подобрать краски — это уже подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони такую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.

— Вот это да! — восхищается парикмахер. Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, будто рыба бросается наутек, стремительно рассекая водные толщи.

— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!

Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.

Симпатичный он парень, этот Ле Флем.

Прошло несколько часов. К вечеру — кино. Потом опять кино. Потом другая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангаане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…

— Смотри-ка! Да это же… Равинель.

— Что? Перед ним остановились двое — Кадю и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…

— Знакомься, это Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадю.

Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа, мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.

Ларминжа протягивает руку первый.

— Фернан! Приятная неожиданность… Прошло небось добрых лет двадцать пять, а? Кадю хлопает в ладоши.

— Три коньяка!

И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?

— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.

— Я архитектор… а ты?

— О-о! Я коммивояжер.

Это сообщение сразу устанавливает дистанцию. Ларминжа уклончиво бросает Кадю:

— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Кажется, даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!

Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:

— А как родители?

— Умерли.

Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадю:

— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он нечасто улыбался.

Что верно, то верно. Нечасто. У него был туберкулез. Но зачем Ларминжа это знать? И хватит говорить об отце; он всегда ходил в черном; лицеисты прозвали его Сардина. В сущности, именно он и отвратил Равинеля от ученья. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда останешься без отца… Трудись, трудись…» Сидя за столом, отец вдруг забывал о еде и, сдвинув мохнатые брови, унаследованные от него Равинелем, впивался взглядом в сына. «Фернан, дата Кампо-Формио?.. Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?» Он был человек пунктуальный, педантичный, все заносил на карточки. Для него география была перечнем городов, история — перечнем дат, человек — перечнем костей и мышц. У Равинеля и сейчас еще выступает холодный пот, когда он вспоминает об экзамене на аттестат зрелости. И нередко, словно в кошмарном сне, ему приходят на память странные слова: