На росстанях - Колас Якуб Михайлович. Страница 16

— Кто? — спросил Турсевич, не открывая двери.

— Не скажу! — ответил Лобанович.

— Ах ты медведь тельшинский! — радостно крикнул Турсевич. — Ну, иди, иди, брат… Ах ты фрукт этакий! — весело проговорил он и распахнул настежь дверь в свое жилище, чтобы осветить путь гостю.

Турсевич немного отступил в глубь комнаты и приготовился встретить друга, которому был очень рад. Бойкие серые глаза его впились в Лобановича, из них так и сыпались искры смеха.

Лобанович остановился возле двери.

Мгновение друзья оглядывали друг друга, а лица их светились веселым смехом.

— Пусть не падет на тебя тень березы, под которой сидел грек! — важно и высокопарно проговорил Лобанович.

— Да не очутишься ты в положении собаки, которая сидит на заборе! — ответил хозяин.

Обменявшись шутливыми приветствиями, друзья обнялись и сердечно поцеловались.

Турсевич возбужденно тряс друга за плечи, громко смеялся.

— Ну и молодчина! Ей-богу, молодец! Я, правду сказать, так и думал, что ты должен проведать меня… Ну, садись!

Турсевич собрал со стола книги, аккуратно сложил их и убрал на полку. Его комната отличалась самым строгим порядком и чистотой. Вся квартира его состояла из одной клетушки — крестьянской хаты, но он умел придать ей какой-то особый уют. Убирая комнату, Турсевич ни на минуту не умолкал, торопливо забрасывая друга вопросами, говорил и за себя и за него.

— Ну вот что, Лобуня, сейчас закажу хозяйке самовар. Будем сидеть, пить чай и говорить. Люблю я, знаешь, этак с приятелем за чаем посидеть! Эх, что ж это я? Стой, брат! — прервал Турсевич себя. — Мы прежде всего закусим. У меня, брат, очень славное сало есть… Ну, знаешь, чувствовала душа, что ты приедешь: был на станции и сала купил. Обожди-ка, брат! У нас есть совсем другая музыка!

— Такие разумные вещи не каждое ухо услышит, — ответил Лобанович. — Одним словом, голова твоя министерская! И дозволь мне, великий пустынник и мой учитель, сказать несколько слов по этому случаю.

— Валяй!

Лобанович поднялся, состроил важную мину и начал:

Люблю посуды стук урочный
И песню терки слушать рад,
Люблю шипенье шкварок сочных,
Приятен мне их аромат.
Пускай клянет отец духовный,
Пускай сулит мне пекло он,
Милее мне, чем звон церковный,
Сковороды веселый звон!

— Ха-ха-ха! — захохотал Турсевич. — Ах ты богохульник! Только в Тельшине и можно додуматься до этого:

Милее мне, чем звон церковный,
Сковороды веселый звон!

Ловко, ей-богу, ловко! Ну, я сейчас!

Турсевич выбежал в сени, а оттуда к хозяйке, приказал ей приготовить ужин и сейчас же вернулся.

— А знаешь, Лобанок, — таинственно проговорил Турсевич, понизив голос, — может, ты выпил бы чарку?

— Милый ты мой друг! Мало того, что голова твоя министерская, так ты еще и чародей, одним словом — кудесник, — с воодушевлением проговорил Лобанович. — Почему же не выпить, как говорит моя бабка!

— Так, говоришь, хорошо было бы выпить? — спросил с нарочитой серьезностью Турсевич.

— А какой же дурень осмелится сказать, что нехорошо?

— Так ведь нечего пить, братец.

Лицо Лобановича немного вытянулось.

— Ха-ха-ха! — даже присел от смеха Турсевич, потом вскочил, не переставая смеяться и показывая на друга пальцем.

— Убил ты меня этим, — проговорил Лобанович, упав духом.

— На то я и кудесник, — не переставал смеяться Турсевич. Он подошел к шкафику, покопался в нем и важно вытащил оттуда полбутылки водки.

— Не журись, брат, — сказал он и потряс бутылкой.

Пока жарились шкварки, Турсевич приготовил стол к ужину.

— Ну что, может быть, твоя бабка сумеет так сделать? — спросил Турсевич друга, как только Лукашиха принесла ужин.

— Зато моя бабка шептать умеет.

— Шептать-то она умеет, но щей как следует не сварит. Знаю твою бабку.

Друзья сели за стол. Выпили по чарке.

— Ну, закусывай, брат!

Веселая, оживленная беседа не прерывалась ни на минуту. Говорил главным образом Турсевич. Он обладал тонкой наблюдательностью, способностью нарисовать и живо представить тот или иной персонаж. Ни одна черточка, типичная мелочь не могла укрыться от его глаза.

Турсевича очень насмешило одно происшествие на железной дороге, и об этом рассказывал он теперь Лобановичу.

Дело касалось железнодорожного контролера, очень преданного служаки. Захотелось ему поймать одного старосту на чугунке. А тот, надо сказать, был жулик, приписывал лишних рабочих, чтобы их жалованье положить себе в карман. Налетает этот контролер. Старосты возле рабочих не было — где-то в будке сидел. Пересчитал контролер рабочих и хотел неожиданно на старосту налететь, проверить его книжку. Но случайно оказалась здесь дочь старосты. Девушка бросилась в будку предупредить отца, а чтобы контролер не догадался, она побежала низом, вдоль насыпи. Контролер сразу смекнул, в чем дело, и за девушкой. Девушка бежит впереди, подняв подол, а за нею, как гончая за зайцем, контролер чешет. Почти одновременно подбежали они к будке. "Показывай записную книжку! — загремел контролер на старосту, а сам никак отдышаться не может. — Я отдам тебя под суд!" — "А я на вас подам в суд, — спокойно ответил староста. — Вы гонялись за моей дочерью, хотели ее изнасиловать". Контролер вытаращил глаза, словно его долбней огрели. "И увидим, кому от этого будет горше, — продолжал все так же спокойно староста. — Я десять свидетелей поставлю, и каждый подтвердит, зачем вы за девушкой гонялись".

XV

Друзья, веселые, возбужденные, вспоминали разные смешные истории, давая волю безудержному смеху.

— У нас сегодня день не пропал даром, потому что мы много смеялись, — заметил Лобанович. — Ницше устами своего Заратустры говорил: "Тот день, когда вы не смеетесь, пропадает для вас".

— В таком случае у нас, брат, много пропадает дней, — уже серьезно ответил Турсевич. — Бывало, сидишь один долгим осенним вечером. За окно глянешь — тьма. Дождь. Струйки воды стекают с крыши с таким плеском, хлюпаньем, будто плачет кто-то. И какие-то особенные мысли начинают овладевать тобой. Заметь, друг: именно особенные. Сдается, они исходят не из твоей головы, а на тебя их насылает кто-то, кого нет, но чье присутствие ты как бы ощущаешь. И вот залезут в голову такие мысли и бог знает до чего доведут тебя! А еще когда березы возле хаты начнут шуметь! Знаешь, брат, человек, скажем, привыкает к животным. Хозяину часто жалко разлучаться с конем или с коровой либо с собакой не потому, что ему от них польза, а просто по привычке. Но можно привыкнуть не только к животному, а и к дереву, как я, например, привык к этим старым березам, что стоят на большаке возле хаты. И вот, знаешь ли, когда зашумят они своими голыми ветками, я чувствую какую-то грусть. Мне кажется, что они о чем-то печалятся и жалуются на что-то и что они также что-то чувствуют, именно чувствуют. И в такие вечера уже не засмеешься… Много у нас таких вечеров! — последние слова Турсевич произнес с какой-то грустью.

Лобанович внимательно слушал приятеля. Такую тонкую чувствительность с налетом легкого мистицизма он впервые наблюдал в нем, считая его до сих пор человеком преимущественно реалистического склада.

— Твою мысль о березах я хотел бы расширить и углубить. Я хочу спросить тебя, задумывался ли ты когда-нибудь над тем или хотя бы бросалось тебе в глаза, что природа вокруг нас… я не знаю, как выразить свою мысль… Ну, что у нее есть какая-то своя сознательная жизнь. Какая она, я не знаю. Может, это просто пережиток детства, но я никак не могу отделаться от чувства, что и природа живет какой-то своей сознательной жизнью. Есть такие места, их я нахожу везде, к которым меня не влечет, я не могу с ними сжиться, привыкнуть к ним. Я обращал внимание на то, что есть места, где птицы не хотят гнездиться и петь.