На росстанях - Колас Якуб Михайлович. Страница 30
Лобанович чем-то понравился Максиму Горошке, и тот, дав волю языку, приставал к своему соседу с пустыми и грязными разговорами.
— К каждой бабе подкатиться можно, — говорил Максим Лобановичу. — Я их натуру хорошо знаю. С виду кажется — "не тронь меня", брыкается, обижается, а кончит тем, что прильнет к тебе.
— Ну, знаете, по нескольким потаскухам нельзя судить о всех, — сказал Лобанович.
— Зачем брать потаскуху? — Максим поднял глаза на соседа. — Пусть это будет между нами. Мне матушка наша жаловалась на своего отца Кирилла: "Такой он, говорит, болезненный, слабенький, ничего не может. Просто жалко его". Ну, я и пожалел нашего батюшку, — проговорил Максим и захихикал.
— Неужели это правда? — спросил Лобанович и поглядел на Максима.
— А вы думали, я — Иосиф Прекрасный? Вы, профессор, как вижу, еще не просвещенный в этом смысле человек, — сказал Максим и засмеялся.
— А разве для этого нужно специальные курсы кончать? — спросил Лобанович.
— Нет, для этого нужно быть мужчиной, — ответил Максим.
— А не просто распущенным человеком?
— При чем здесь распущенность? Природа, брат, требует свое.
— Если пойти за природой, можно оправдать всякие глупости, особенно если при этом начнешь еще потакать себе. Вот вы нигде не служите, отец ваш уже старик, ему приходится содержать вас, а вы скажете: "Природа требует, чтобы он заботился обо мне".
— Разумеется. Разве я просил его, чтобы он пустил меня на свет? А пустил — пускай и кормит, пускай позаботится… Слушай, профессор, давай выпьем на "ты".
Максим налил чарки. Выпили.
— Знаешь, брат, — начал Максим, — я тебе такую молодицу расстараюсь, что с нею ты узнаешь радости рая.
Лобанович начал быстро пьянеть. Ему стало легко и весело. Перед глазами плавал какой-то приятный туман и все окрашивал в розовый цвет. И этот самый Максим, и Дубейка, и Суховаров, и вообще все, собственно говоря, хорошие люди, — думал он. Максим совсем еще молодой, он мальчишка. А что он за бабами гоняется, так кто же этого не делает? Только Максим и другие имеют смелость открыто признаться в этом, а он, Лобанович? Он гораздо хуже их, потому что скрывает свои грязные мысли о женщинах. А мало ли времени занимали у него эти мысли! Он помнит встречу с незнакомой женщиной, которая шла к нему, а он прогнал ее. Разве он хорошо поступил? Сколько раз он жалел об этом, и мысли о ней разжигали его. А кому он об этом сказал? Никому. А почему? Ясно почему: ему, грязному в такой же мере, как и все мужчины, а может, и более того, хотелось показаться чистым, невинным, лучше других. А он… просто обманщик, хитрец, фарисей, притворщик, фальшивомонетчик, так как выдает себя не за то, что он есть. Ха-ха-ха! Это он — отшельник, он — святой!..
Мутным взором обвел Лобанович гостей. В глазах у него все колыхалось и троилось. И неведомо откуда перед ним появился образ панны Ядвиси. "Ядвисенька, милая, славная!" Он склонил голову и о чем-то думал. Потом внезапно повернулся к Максиму.
— Максим Грек! Выпьем, брат?
— Выпьем, профессор.
— За здоровье той молодицы, с которой можно познать радости рая!
— Браво, профессор!
Лобанович совсем опьянел. Правда, трезвых здесь и не было, кроме паненок — они были только веселые — и Соханюка, который водки не пил. Тем не менее Максим и Лобанович выделялись среди этой компании. Они громко разговаривали, жестикулировали, целовались.
Соханюк незаметно подошел к Лобановичу.
— Слушайте, коллега, зайдем на минутку ко мне!
— Зачем? Не пойду. Я еще пить хочу. Хочу похоронить тельшинского педагога, потому что он фальшивый.
— На одну минуточку, коллега! Выйдем.
— Соханюк! Милый мой Соханючок! Ты мой старший брат, я покоряюсь тебе… Но… Стой! Ты, брат, хитер, Соханючок, я знаю, ты хочешь от меня под пьяную руку подписку взять, что я отдаю тебе гарнцы. — Гарнцы ты мне и так отдашь как подарок к свадьбе.
— Правда, брат, правда! — спохватился Лобанович. — Женись, брат! Отдам тебе гарнцы, потому что ты человек, а не еловый пень, как думал я прежде.
Соханюк под руку привел Лобановича в свою квартиру.
— Куда ты меня привел и зачем привел? Я хочу к паненкам пойти. Максим Грек, свинячий ты человек, где ты?
— Проспись, коллега. Ну их! Будут пальцами показывать и трубить на весь уезд, рады на язычок поймать нашего брата.
— Эх, Соханюк, Соханюк! Ты и гарнцы мои берешь, ты и честь нашу учительскую охраняешь. Ты тронул мое сердце. Живи же, Соханюк, многая лета! Женись, брат, плодись, населяй пинские болота и володей ими, — говорил Лобанович с дивана, еле ворочая языком.
XXVIII
Лобанович встречал в Тельшине первую полесскую весну. Казалось, выражение печали, грусти, не сходившее всю зиму с лица этого глухого уголка Полесья, теперь исчезло, — что-то новое и радостное появилось в облике широких пустынных болот и темного, угрюмого леса, стройных сосен, высоко поднимавших свои кудрявые головы, и могучих дубов, одиноко стоявших на опушке леса.
Весна была ранняя, как обычно в Полесье. В лесах на припеке быстро появлялись проталинки, и освобожденная из-под снега земля радостно выглядывала на свет желтовато-серыми пятнами, уже выбивался и прошлогодний брусничник, свежий и сочный, распрямлялись и тихонько покачивались сухие веточки вереска и ягодника. Вдоль железной дороги, где так весело сверкали щедро рассыпанные золотые лучи солнца, под прикрытием зеленых сосенок и красноватого молодого березняка тянулась длинная желтая полоса оттаявшей земли. Она становилась шире с каждым днем, с каждым часом.
А возле железнодорожных мостиков не умолкая звенела дружная капель, стоял веселый гомон оживших речушек и ручейков. Темные маслянистые шпалы, старые, трухлявые пни давно погибших деревьев, гнилые сучья — все выглядывало из-под снега, и все, казалось, радовалось, что не последний раз видело солнце. А лес, освещенный и обогретый солнцем, смотрел так весело! И было что-то необычайно приятное в этом светлом пробуждении жизни, в запахе прелых, прошлогодних листьев, то здесь, то там устилавших землю. В душе пробуждались новые стремления, начинали звучать новые струны, оживленные нежным дыханием весны; они убаюкивали душу тихой, неясной песней, давно слышанной сказкой, полной красоты и очарования, и куда-то манили и звали. Куда? Может, в ту неведомую, неразгаданную, всегда привлекательную даль, закрытую завесой розовых мечтаний, которые еще никогда не сбывались? А может, это просто пробудилась в душе тоска о чем-то таком, мимо чего ты прошел беззаботно и что навек утратил? Или это отзвук вечной неудовлетворенности человека, выделяющей его из круга всех других живых существ и ведущей по дороге исканий лучших форм жизни и ее красоты? Или это стремление раздвинуть границы своего кругозора, познать непознанное, изведать неизведанное? Но вечны загадки жизни и вечно наше стремление их разгадать, — ведь формы жизни ограничены, сама же жизнь не имеет границ.
После вечеринки у писаря Лобанович некоторое время чувствовал себя скверно. Ему было горько и обидно, что он так напился, болтал разные глупости и даже пил за здоровье какой-то молодицы. Проспавшись, он чуть свет вырвался из квартиры Соханюка и почти бежал домой. И вот теперь, на другой день после попойки, немного успокоившись, он бродил по железнодорожной насыпи и сурово клеймил свое поведение человека и учителя. Ему вспомнились первые дни после приезда сюда, его радужные мечты и планы. Они находились сейчас в таком противоречии с действительностью, что о каком-либо моральном удовлетворении не могло быть и речи. На душе у него было тревожно. Ему хотелось бросить здесь все и уйти. Куда? Куда глаза глядят, на новые места, и уже там начинать жить по-иному.
Лобанович окинул взглядом окрестности Тельшина. Тесно, темно и пусто. Только ветряные мельницы, растопырив вверху два крыла, слегка наклоненные в сторону села, имели такой вид, словно их поразила какая-то новость я они, едва успев сказать: "О-о-о!", застыли от изумления. Дом пана подловчего и высокая коптильня возле него также выделялись своим немного более веселым видом из серого скопища соломенных крыш крестьянских хат. Неужто ему придется жить здесь хотя бы еще одну зиму, — на лето, когда закончатся занятия в школе, учитель намеревался куда-нибудь поехать…