Русский диверсант - Михеенков Сергей Егорович. Страница 52

Вокруг костра после слов Игнаткина установилась долгая тишина. Сидели, кто на корточках, кто на коленях, подстелив елового лапника, смотрели на угли остановившимися и опустевшими глазами, и огонь, будто жалея в них самое главное, что в каждом из них еще жило, озарял и согревал их осунувшиеся и окаменевшие лица.

Ночью, когда Донец встал проверить посты, обнаружилось, что пропали двое курсантов и егерь Еким. Один из часовых сказал, что Екима видел час назад, тот пошел в овраг по надобности и вроде бы вскоре возвратился, но по другой стежке. И Донец сразу понял, что по другой стежке в это время уходили курсанты Санников и Гуртов. Он приказал построиться, снял посты и объявил, что принял решение о возвращении назад.

— След мы потеряли. Завтра утром, если будет приказ продолжите преследование, вернемся сюда и найдем след без егеря. Направ-во! Козлов, ты — замыкающий. Шагом марш, — скомандовал он. Даже в лесу надо было держать в людях дисциплину, а в подразделении порядок. Это он любил и умел. Это, как он считал, ему удавалось. За это его ценили и в РККА, и здесь в РОА.

Но на самом деле Донец боялся, что к утру у костра он останется один. Более того, уходя, кто-нибудь ему сунет, по старой памяти, кинжальный штык под ребро. А вспомнить ему курсантам было что. Гонял их до седьмого пота. И в морду мог дать, если замечал, что кто-то отлынивает или отстает.

Глава девятнадцатая

Родная деревня встретила путников тишиной, запахом дыма и печеного теста, серыми полями, наполовину засыпанными снегом, который вдруг обвалился на землю, укрывая, упрятывая от человеческого глаза не только поле, дальний лес и овраги, заросшие кустарником, но и небо. Идя мерзлой полевой дорогой, откуда всегда открывался вольный вид на все Прудки, на все ее концы и, конечно же, на главную улицу, Зинаида и Прокопий смогли насчитать только четыре постройки. Они невольно остановились и начали всматриваться в очертания родных мест, стараясь понять, что произошло здесь прошлой зимой. О многом они уже знали из рассказов. Но увиденное оказалось куда горше всех их ожиданий. У Зинаиды вдруг начали подкашиваться ноги, а в груди сдавило, так что стало трудно дышать. Прокопий крутил головой и ничего, казалось, не понимал. Он смаргивал слезы, растирал их по щекам, снова смотрел через лес. Случись такое год назад, он заревел бы в голос. Но теперь он понимал, что это можно перетерпеть.

— Где наша хата? — вскрикнул он и тут же поник: — Тоже сгорела! Мам, нашего дома больше нет!

— Подожди, Прокоша, — Зинаида сжала его руку. — Не кричи громко. Дай отдышаться.

Ей хотелось присесть где-нибудь, отдохнуть. Ноги не держали, и все тело охватила неимоверная усталость, которую она не чувствовала во всю дорогу от хутора до этого поля. Такое она уже испытывала однажды — во время похорон Пелагеи.

Но чем ближе они подходили к околице, тем спокойнее становилось на душе. В овраге копошились люди. Там были вырыты землянки. К землянкам протоптаны тропинки. Двери некоторых землянок были распахнуты. Из труб, вставленных в песчаные холмики, уже схватившиеся за лето реденькой дерниной, виднелись закопченные трубы. Правее, на горке, торчали черные, казавшиеся неимоверно высокими трубы печей. Там Зинаида разглядела одну, с высоким плечом. Ее она знала. Там когда-то нянчилась с Пелагеиными детьми. Поила их из соски, укладывала спать. А выше, за садом, наполовину уцелевшим, виднелись две постройки. Значит, риги тоже уцелели. И над ними тоже курились голубые дымки. Когда спустились ниже, стал виден пруд. Там стучали топоры, часто, будто впереймы один другому били тугую, как колонна, древесину. Зинаида и Прокопий свернули туда. За обгоревшими ракитами виднелся край сруба. На углу сидел Петр Федорович и старательно зарубал торец бревна, при этом что-то говоря своим напарникам, деду Кире и Ивану Лукичу. Старики засмеялись. Но смеялись они над кем-то другим, возившимся внутри сруба.

— Дядь Петь! — послышался из глубины белого сруба возмущенный знакомый голос. — Уйду я из вашей бригады. Вот последний венец положим и уйду.

— А куда ж ты, Иванок, пойдешь? — засмеялся Иван Лукич, прихватывая углом топора бревно и подкатывая поближе. — Бригада-то у нас в Прудках всего одна.

— На войну уйду. Надоело мне тут с вами, стариками.

— А кто ж матери хату рубить будет? Мы, старики? Отнюдь. Плотницкая работа, Иванок, — дело молодецкое! Так что Прудки придется отстраивать не кому-то, а тебе. — И Иван Лукич смачно всадил свой добела натруженный топор в негожий обрезок бревна, валявшийся около.

Иванок поднял на леса торец короткого венца, который он ладил, чтобы положить от угла к оконному проему, ловко толкнул его вверх. Петр Федорович поймал его топором и, как багром, потянул к себе, перекатил и ладно положил на место.

— Мужики! А Иванок у нас мастер что надо! Гляди, как ловко потемок рубит! И не сколол нигде, и верзеек не наделал! — И Петр Федорович, улыбаясь, стукнул обухом по бревну. — Киря, настилай мох, да погуще, поровнее. Лишнее потом топориком обрубим. Так что, парень, быть тебе мастером по плотницкому делу. А что? Работа прибыльная. Девки опять же любить будут. Старики — уважать. Что еще мужику в деревне надо?

Иванок выглянул из-за гладко выструганного дверного косяка, улыбнулся, сияя отколотым зубом, и громко, радостно закричал, так что старики чуть не попадали со сруба:

— Дядь Петь! Зинка пришла!

Жили прудковцы в четырех уцелевших хатах, двух овинах и землянках, вырытых в склоне оврага. Дома в середине деревни уцелели только потому, что в них размещался штаб и казармы немецких артиллеристов. Все остальное сожгли.

Вечером Зинаида сидела у железной печи, вырубленной из немецкой бочки, слушала рассказ родителей о том, как они перебедовали тут лето и осень. Как принялись было отстраиваться. Как снова пришли немцы, батарея тяжелых гаубиц. Орудия стояли в лощине за деревней. Там немцы отрыли для них окопы, замаскировали. Батарея почти каждый день вела огонь в сторону Варшавского шоссе. Снаряды и провиант возили из Андреенок. Чтобы доставить снаряды к орудиям, через лощину вымостили лежневку.

— Вот и замостили они себе дорогу нашими иструбами, — вздохнул Петр Федорович. — Все лето день и ночь на углах сидели. Торопились. К зиме народ в тепло переселить. — Он с шипением дотянул сырой кончик самокрутки, кинул его в сияющую клубящимся пламенем щель железной дверочки, вздохнул: — Все прахом пошло. Все наши труды. Обрезали углы и — в болото. Так наши хаты теперь там и лежат.

— Ничего, тятя, — положила на отцовское плечо свою голову Зинаида. — Ничего. Все устроится. Зиму бы перезимовать, а там…

Младшая всегда была строже Пелагеи. Та, бывало, и поцелует ни с того ни с сего, и обнимет под настроение, и слово ласковое скажет. То-то над ней никогда ни тучки не клубилось, ни облачка. Война, ведьма, все спутала. И теперь Петр Федорович прижал теплой шершавой ладонью ее голову и почувствовал, что слезы жалости клокочут в горле. Но сдержался, пересилил свою минутную слабость, сказал:

— Перезимуем и эту зиму. Картохи мы выкопали и в ямке сразу, под горкой, схоронили. Сверху старыми головешками завалили. Пускай там до весны полежат. А на еду тут прикопали, прямо в овинах. Прокормимся. Скотину, правда, они не тронули. Офицер у них тут строгий был. Коровы все целы. — И снова погладил голову дочери, младшей своей, единственной оставшейся на свете. — И как ты осмелилась пойти своего курсанта искать? Девочка-то, говоришь, на него похожа?

— Вылитая, тятя.

Мать слушала их разговор и утирала косяком платка глаза. Всхлипывала:

— Палашенька, детонька ж моя… — И крестилась на лампадку, теплым светлячком мерцающую в углу, убранном расшитыми ручниками.

— Вот так и живем, дочушка. А ты ж надолго ль?

— Денечка два поживу, — улыбнулась она.

— А пистолет у тебя откуда?

— В лесу самолет сбитый лежит. Немецкий. Прокоша нашел возле убитого летчика.

— Осторожней с ним, с пистолетом-то. Артиллеристы ушли, а жандармы иногда появляются. Передовая тут недалеко. То лес прочесывают, то по дорогам на моциклетах летают туда-сюда. Прокоп-то подрос. На мамку похож.