Путь Абая. Том 2 - Ауэзов Мухтар. Страница 116

— Абай-мирза! — говорил Юнусбек. — Везде и во все времена основой основ мусульманской общины был символ веры, который народ отождествлял с именем главы общины. Но сейчас наступили такие времена, когда вера и совесть пришли в упадок. Вы — признанный учитель нашего народа, однако, если и вы открыто отдаете предпочтение русскому закону перед законом ислама, то каким же примером вы можете служить для общины и для людей, следующих за вами? На весах совести и чести взвесьте ваш поступок и поймите, как губительно он отразится на судьбе нашего невежественного народа. Сейчас все мусульмане с трепетом ожидают, чем кончится дело нарушителей шариата и степных обычаев, и мы надеемся, что вы откажетесь от защиты недостойных во имя мусульманского символа веры. Сказать вам об этом нас послали ишан и хазрет…

Абай с любопытством всматривался в тщедушного хальфе, в его бледно-розовое маленькое личико с аккуратно подстриженной рыжеватой бородкой и усиками. Чувствовалось, что Юнусбек сильно поднаторел в религиозных диспутах и краснобайстве в устном казахском споре, набил руку в больших и малых родовых тяжбах. В нем прекрасно сочетались неумолимая жестокость степного бия с коварством и ловкостью муллы. Он назвал Абая столпом мусульманства и особенно подчеркнул это в разговоре, видимо, желая поставить его в тупик. Нащупывая глубокие корни событий в развернувшейся борьбе за Макен, Юнусбек намеревался накинуть петлю на шею главного их виновника, каковым он считал своего собеседника.

Вначале Абай с некоторым любопытством слушал красноречивого хальфе, но вскоре его охватило чувство раздражения, и он отвечал ему холодно, не скрывая иронии.

Вот в это-то время и вошел в комнату Абиш, явившийся по вызову отца. Абай не ответил на приветствие сына, кивком головы указал ему место рядом с собой и, не меняя позы, продолжал разговор с хальфе.

— Вы, духовные лица, хазреты, ишаны и ученые богословы, сочли необходимым вмешаться в дело Макен Азимовой. Доспустим, что это действительно было нужно для пользы ислама. Но при чем же тут ваши разглагольствования о совести, чести, символе веры? Ведь вы каждую минуту лицемерите и лжете и другим людям и самим себе…

— Мы? Лицемерим? — только и смог вымолвить Юнусбек, широко раскрыв глаза от изумления.

Абай предостерегающе поднял палец.

— Тихо… Да, именно так! — не давая хальфе раскрыть рот, продолжал — Вы, отцы мечетей, имамы и хазреты, лицемерите, как лицемерят все ханжи. Первым делом вы побежали к царским сановникам и русским чиновникам, к людям чужой веры, и у них стали искать защиты исламу. Пустив в ход все свое искусство и влияние, прибегнув к коварству и хитросплетениям, вы подобострастно льстили неверным, пытались разжалобить их, угодливо заискивали перед ними, ползали на четвереньках, только чтобы всучить им свои жалобы и прошения. Только час назад вы пресмыкались перед ними, а теперь, переступив порог моего дома, сразу начинаете поносить их и порочить. Разве это не гнусное лицемерие, не постыдный обман, не возмутительная ложь? Если бы так мерзко поступил обыкновенный человек, ведь мы бы плюнули ему в лицо. А ведь вы выступаете от имени татарского и казахского населения всего города, от многотысячной общины мусульман, от ее духовенства, от лица ишанов, имамов, хальфе, мулл, муэдзинов и шакирдов! Как можно произнести ваше имя без омерзения и негодования! Жалкие, презренные лжецы, мелкие людишки, безнадежно закосневшие в своем ханжестве, мне стыдно за мечеть, где вы научились низкому обману, мне стыдно за нашу религию, которую вы позорите своим гнусным поведением!

Выступивший грозным обличителем всего мусульманского духовенства, поэт всем существом своим презирал молчаливо сидевших перед ним двух хальфе. Каждое его слово было пронизано уничтожающей иронией, язвительная насмешка играла на его устах.

Абиш, молча наблюдавший за отцом, почувствовал, что тот дошел до крайней степени гнева. В глазах его он уловил такую горечь и усталость, что их не могла скрыть никакая ирония.

Своими словами о божьей благодати, имане — символе веры хальфе Юнусбек хотел завести Абая в тупик. Но поэту не впервые приходилось спорить с образованными муллами, кичившимися тем, что, изучив «Шарх-Губдуллу», они достигли высшей премудрости мусульманского богословия. В диспутах с ними Абай успешно поражал их изречениями из той же «Шарх-Габдуллы». И сейчас, в споре с Юнусбеком, он свободно ссылался на священные книги.

— Есть два символа веры, — говорил Абай, — истинный и подражательный. Истинный основан на глубоком убеждении, познаниях сердца и души, а подражательный — на слепом следовании обычаям веры. Вы далеки от истинного символа веры, ибо у вас нет истинных познаний. У вас нет даже подражательного символа веры, каким обладают простые темные люди, искренне выполняющие религиозные обряды, хотя и не понимающие их сущности. Ваш символ — обман и корысть… Если вам выгодно, вы будете называть белое черным, черное белым и ложь выдавать за правду. Вы любите говорить: «Клятва не устоит перед занесенным мечом» и «Нет такого греха, который не был бы прощен богом». Вы идете к русскому чиновнику, падаете на колени и лжете ему, а потом бежите к торговцу войлоком, купцу Сейсеке, проводите ладонями по лицу, молитесь и поносите того самого русского чиновника, перед которым только что унижались! И ко мне вы явились со своим символом обмана и лжи. Я вижу вас насквозь. Вы пытаетесь изречениями из священных книг убедить меня в необходимости уничтожить, утопить в крови безвинную, несчастную девушку! Вы хотите, чтобы я приложил руку к этому преступному делу. Что я могу вам на это сказать? Только послать проклятья на голову ваших имамов, которые прислали ко мне вас, людей, торгующих своей совестью! Вернитесь к ним и передайте то, что я вам сейчас сказал.

Хальфе переглянулись в нерешительности, не зная, как быть, но тут им помог Баймагамбет, ближе всех сидевший к выходу, — он широко распахнул двустворчатые двери, как бы говоря: «Путь свободен. Получили по заслугам и можете отправляться восвояси». Шарифжан с Юнусбеком, бормоча себе под нос молитвы, поспешили удалиться.

Абиш молча смотрел на отца. Абай сидел с закрытыми глазами, с трудом подавляя гнев, кипевший в его сердце, и судорожно сжимая пальцами карандаш. Так прошло несколько минут; наконец, успокоившись, поэт произнес:

— Надо записать все, что я им сказал!

Он напомнил о своей работе, к которой неоднократно возвращался в последние месяцы. Абиш знал ее, читал записи Абая в заветной толстой тетради, когда навещал отца, и сейчас у него появилось желание поговорить с ним и разрешить сомнения.

— Отец, я хочу спросить вас о некоторых непонятных для меня вещах, я говорю, о том, что вы записываете в вашу тетрадь…

Абай поднял на сына ласковый, ободряющий взгляд. Давно установившаяся между ними прочная духовная дружба крепла с каждым днем и радовала поэта. Иногда Абиш высказывал свои суждения по поводу особенно заинтересовавшей его мысли, и порой эти суждения приводили Абая в изумление своей зрелостью и глубиной.

Сейчас Абиш заговорил, желая выяснить давно мучившие его вопросы.

— В некоторых ваших наставлениях в прозе, «Карасёзь», и даже в поэтических размышлениях вы выступаете, точно мулла, привыкший произносить проповеди. Вы иной раз употребляете слова, не совсем понятные простым казахам, которые заучивают ваши произведения. И я задумался: какая в этом необходимость? Сегодня мне стало ясно, что иногда это бывает нужно, — например, когда ведешь спор с муллой, как вы вели сейчас. Я понял, почему вы так пишете. Однако я все же не уверен в том, нужно ли затемнять смысл своих произведений ради нескольких мулл и ходжей. Ведь таких хальфе, как Шарифжан и Юнусбек, которые только что побывали здесь, очень немного. Так есть ли расчет вам, поэту, отказываться от понятного всему казахскому народу языка?

Абиш, хотя и осторожно, но открыто высказал отцу все свои сомнения, как он привык это делать в часы их вечернего общения. Абай улыбнулся.