Том 6. Осударева дорога. Корабельная чаща - Пришвин Михаил Михайлович. Страница 35
Сутулов читал о походе Петра и сейчас крепко задумался об этом походе, представляя себе, как в скором будущем над этим следом Петровой дороги вверху по глубокой воде нового огромного Выгозера поплывут военные морские корабли.
Так незаметно для себя Сутулов увлекся этой картиной будущего: внизу Петрова дорога – вверху свои корабли. Еще увидел он, будто далеко в темные леса в безумном страхе убежавший лось теперь возвращается, ближе, ближе подходит к новой воде, боится, постоит, шаг пройдет, два пройдет, вот подошел, вот заглянул в воду, склонил высокий зверь странную, какую-то допотопную голову, протягивает теплую толстую губу, и навстречу из новой воды выходит холодная такая же губа зверя, похожего и на корову, с одной стороны, и на лошадь – с другой.
Лось напился и вошел в мир человека, имеющего власть над природой.
Так незаметно для себя Сутулов творил свою сказку, забывая, что сейчас же только над всякими сказками смеялся.
Уланова ни на одну минуту не приняла на себя упрек в побеге от жизни в сказочный мир. Она тоже считала сказку о конце мира подлежащей затоплению и всей душой верила, что над затопленным местом пойдут корабли нового мира, нового человека. Но она знала еще, что между тем, затопленным миром и новым есть какая-то связь, и ей хотелось это драгоценное в прошлом взять с собой в новый мир и не дать ему совсем затонуть.
Может быть, она хорошо знала об этом драгоценном, что оно само собой переходит из прошлого без наших усилий. Но за что-то она любила Марью Мироновну и не могла бросить тонуть человека.
Взглянув на то место, где сидела желна, она увидала, что капли на проволоке перестали катиться, что некоторые из них даже замерзли, что небо расчищается и, как всегда в таких случаях, начинается мороз.
– Успею еще проехать на Карельский остров, – сказала она и велела подать себе лошадь.
Разбирая бумаги последних дней, назначая каждой бумажке отметкой свое место во множестве папок исходящих и входящих, она вдруг увидела запечатанное личное письмо на свое имя. За много лет работы она привыкла с делами поступать, как раньше поступала со старушкой матушкой: первый кусок матушке, а после себе. Так и тут: дела-то устроила, а личное письмо положила себе в карман кожаной куртки. И так это тоже бывает с деловыми людьми: отложенное личное дело нашло в душе особое место, поселилось, и начало там, как семя в земле, прорастать. Особенно отчетливо помнился и не отставал от нее какой-то знакомый почерк, хотелось сердцем приникнуть к этому волнующему чувству, и все как-то ей было недосуг.
XXVIII. Загуменная дорожка
Дедушка Сергей Мироныч лежал у себя на полатях без сознания и в себя приходил, если только кто-нибудь из своих наклонялся к нему и заставлял узнавать себя. Как только дед кого-нибудь из своих узнавал, он тут же в себя приходил, и с ним можно было разговаривать. Когда за окном раздался крик желны «плыть-плыть», ему стало так, будто кто-то из своих наклонился к нему, и он пришел в себя.
– Слышите, деточки? – спросил он с полатей.
– Слышу, слышу, – ответил Зуек.
– Плыть-плыть! – сказал дедушка. – Видно, скоро и я поплыву…
– Куда ты собираешься плыть, дедушка? – спросил Зуек.
– Домой, деточка.
Евстолия Васильевна, услыхав это, глубоким глазом поглядела на свою золовку Марью Лукичну, подмигнула ей и прошептала:
– Последние дни стал все так отвечать: «Домой, домой». Понимаешь ты это?
– А как же, – ответила Марья Лукична, – собирается…
И полезла к нему на полати.
– Папаша, – сказала она, – приди в себя!
– Да я же в себе, – ответил твердо Мироныч.
– В себе, а что говоришь?
– Что я говорю?
– Что домой собираешься: ты же дома.
– А я же не говорил, это за окном, слышу, меня птичка зовет: «Плыть-плыть», – и я ей отвечаю: «Скоро, скоро, птичка, и мы поплывем».
Зуек рассеянно слушал обыкновенный разговор женщин с дедушкой, но, поняв, что желна закричала, под разговор незаметно вышел, побежал на трассу к Куприяны-чу, и когда он бежал, случилась перемена в природе: небо стало освобождаться от облаков быстро, капельки на проволоке и на тонких ветках деревьев леденеть.
– Слышал? – спросил Зуек Куприяныча. Бродяга моргнул ему, чтоб он молчал. И когда, по своему обыкновению, осмотрелся вокруг себя, и по зауглам скалы, и по задеревьям, шепотом сказал:
– Желна уже три дня зовет, а что морозит, то хорошо: это нам дорогу стелет в наше царство. Месяц взойдет – наст заварит, пойдем по насту, как по скатерти.
И научил Зуйка всему: и что взять с собой, и как выйти незаметно по загуменной дорожке, и что держать надо все прямо на стог сена и ждать за стогом возле большого куста можжевельника.
– Ну, иди, иди, собирайся скорей, – сказал он на прощанье. – Я уже все подготовил. Как стемнеет, так и выйду, все кончено: выйдем по насту, как по скатерти, и никто нас не догонит. Мы выйдем, а за нами все пути оборвутся: сразу про нас и забудут, и никто не будет искать.
– Когда Зуек вернулся домой, в избе уже никого не было, кроме умирающего деда. Быстро темнело, и Зуек спешил собраться и уйти, пока в избе еще нет никого. Прежней радости, как бывало раньше, при одной мысли попасть в счастливое царство, теперь у него больше не было, и Куприяныч стал какой-то неласковый. Пожалуй, если бы не было Куприяныча над ним, по своей воле он бы теперь и не пошел. Куприяныч стал ему теперь кем-то вроде начальника.
Но Зуек не понимал этого, что не в Куприяныче тут было дело, а в себе самом, что раз уж взялся крепко что-то по-своему сделать, то из тебя же самого непременно выйдет какой-то начальник. И ты будешь ему повиноваться и служить.
Зуйку стало, будто он сразу сделался старше, и это легло на него, с одной стороны, и тягостно, а с другой – и радостно. Он теперь стал как большой.
– А я вижу, – сказал дедушка, – ты тоже собираешься, топор за поясом, ружье мое вижу, мой компас, кремни, огниво, мешок с сухарями. Куда?
– Иду, дедушка, – ответил Зуек, – на большую охоту.
– Куда же это?
– На Кижозеро, там теперь мошники поют.
– Поют, милый, поют. Желна закричала – мошник давно запел. Но как же это ты пойдешь, пустят тебя?
– А я, дедушка, не буду сказываться.
– И не сказывайся, на охоту надо молчком выходить. Я сам, бывало, эх! был конь…
И дедушка захлебнулся в слезах.
Тут Зуек впервые почувствовал, какой хороший был его дедушка, как он любил его и как нехорошо теперь его в беде оставлять.
Вот и бабушка тоже, Марья Мироновна, там одна в гробу на Карельском острове, – как она ходила за ним, как она любила его! Зачем же он их всех оставляет? Но эта мысль о разлуке с близкими и дорогими людьми еще более усилила в нем волю того нового начальника, который поселился в душе.
– Надо! – сказал твердо Зуек себе самому, прежнему слабенькому Зуйку, от имени другого себя самого, сильного и решительного начальника.
– Ты, дедушка, – сказал он, – про меня никому не сказывай.
– Что ты, что ты, Христос с тобой, ай я тебе враг! – ответил Мироныч.
– Прощай, дедушка!
– С богом! – ответил Мироныч.
И Зуек вышел. На улице были сумерки. Зуек прошел в огород и спрятался там в чьем-то пустом сарайчике.
Время пришло теперь такое, когда солнце ласковые лучи свои, как подарки, посылает воде и освобождает живую воду, на радость земле. Особенно в светлые полдни бывает заметно, как на пологий берег из-подо льда выходит вода, и так осторожно она крадется, что никакой враг за ней не уследит. Но как только солнце оставит воду и уйдет, особенно если месяц покажется, мороз сейчас же схватывает освобожденную воду, и она ложится узорчатой белой полосой.
Но солнце на другой же день освободит эту воду, и она успеет в горячий полдень еще больше вчерашнего пробраться вперед. И опять вечером мороз к белой полоске вчерашнего заберега прибавит новую. По ночам мороз соединяется с месяцем, а днем солнце, на радость земле, снимает зимние оковы с воды, и так забереги все растут и растут. И так мало-помалу омытый чистый зеленый лед озера окружается рамой голубой воды.