Доктора флота - Баренбойм Евсей Львович. Страница 33
— Слушай, медицина, пусть твои орлы сделают все возможное и невозможное. Лично прошу. Да. Да. Правильно понял. Генерал тебе в ножки кланяется и бьет челом.
Начальник госпиталя, узнав об эвакуации Академии, вторые сутки держал в Кобоне заслон, чтобы перехватить и привезти к себе эвакуирующихся профессоров Военно-морской медицинской академии. Заслон сработал безотказно. Едва первая группа профессорско-преподавательского состава на грузовиках и подводах добралась до села, Черняева и Мызникова вызвал начальник Академии.
— Поезжайте с майором, — сказал бригврач. У него было до крайности утомленное лицо, мешки под глазами. Чувствовалось, что переход Академии через Ладожское озеро достался ему нелегко. До сих пор в Кобону не прибыло более полусотни курсантов, и он послал им навстречу группы поиска. Три машины с имуществом, без которого трудно будет возобновить нормальный учебный процесс, провалились под лед. Его заместитель, полковник Дмитриев, хоть и на ногах, но болеет воспалением легких. Свою главную задачу бригврач сейчас видел в том, чтобы собрать на ближайшей железнодорожной станции основную массу преподавателей и курсантов и двинуться дальше одним эшелоном. Поэтому очень неохотно отпускал кого-либо даже по служебным делам. — Прошу долго не задерживаться, — предупредил он Черняева и Мызникова. — В Ефимовской мы будем ждать вас.
— Хорошо, Алексей Иванович, — коротко сказал Александр Серафимович. — Мы постараемся.
Выкрашенная для маскировки в белый цвет машина «скорой помощи» прыгала на неровной дороге, словно хищник, прыжками догоняющий свою жертву.
— Вот варвар, — жаловался Мызников, то падая на молчаливо сидевшего Черняева, то отлетая в противоположную сторону. — Постучите ему, чтобы ехал медленнее.
Начальник кафедры факультетской хирургии Александр Васильевич Мызников среди профессоров Академии и ленинградских хирургов был личностью известной. Тончайший ювелир в своем деле и выдающийся мастер сложнейших операций, он был неуживчив, обладал огромным самомнением, вздорным характером. За выпуклые глаза ученики называли его «лягушечкой» и сбегали от него при первой возможности.
— У Пирогова тоже не было учеников, — часто повторял он. — Но история простила ему это.
Самым неприятным его качеством была хвастливость. Любимую фразу Мызникова знали все: «Я закрываю глаза и ставлю безошибочный диагноз». Слушателям старших курсов он говорил: «Эту операцию в Советском Союзе модифицировал я, и, кроме меня, никто таких вмешательств не делает»; «Обычно даже у опытных операторов резекция занимает полтора часа, я же ее делаю за тридцать две минуты. Можете в операционной засечь по часам время». И, действительно, он делал эти операции за тридцать две минуты и больные выздоравливали. Первые минуты операции проходили спокойно. Профессор мирно, перевирая мелодию, напевал: «Тореадор, смелее в бой», операционная сестра невозмутимо подавала инструменты, занимался своим делом наркотизатор. Потом вдруг Мызников спрашивал:
— Сколько прошло времени?
И, узнав, сколько минуло минут, резко взвинчивал темп. Теперь это была уже не операция, а гонка-спектакль со многими театральными атрибутами. Мызников кричал на ассистентов, операционную сестру, с которой проработал без малого пятнадцать лет, называл ее «дармоедкой», топал ногами и бросал инструменты на пол, как разбушевавшийся купчик. Его круглое, с крупными чертами лицо и шея наливались кровью. Сам он становился мокрым от напряжения, словно кто-то плеснул на него водой. Наконец, он говорил: «Все!», бросал инструменты в таз, делал знак помощникам, что можно накладывать повязку, и обращался к наркотизатору, в чью обязанность входило следить за временем:
— Как долго сегодня возились, Боря? — И услышав, что время достигнуто рекордное, сиял, удовлетворенно улыбался, вытирал марлевой салфеткой пот с лица и шеи, говорил размягченно, обнимая операционную сестру за худые плечи: — Налей, подруга, шкалик. Скажи, ай не молодцы мы?
Выпив крошечную, чуть больше наперстка, серебряную стопку спирта, шел в коридор покурить, передохнуть перед следующей операцией. Именно ему, Мызникову, принадлежали запомнившиеся курсантам слова: «Не идите в хирурги, друзья. Прошу вас об этом. Хорошим хирургом стать трудно. Плохим быть — преступление». Черняев относился к Мызникову со сложным чувством. Отдавая дань его незаурядному хирургическому и лекторскому таланту, иногда с тайной завистью слушал его темпераментные, любимые слушателями лекции, однако лечиться предпочел бы у кого-нибудь другого, кто делает операции спокойно, без спешки, без показухи, без аффектации…
Младший лейтенант Якимов умирал. Он лежал на спине в большой, жарко натопленной комнате среди двух десятков таких же тяжело раненных и громко, со свистом дышал. Лицо его было так укутано в бинты, что видны были лишь черные брови, да окруженные глубокой синевой закрытые глаза. Трое суток он не приходил в сознание. В истории болезни значилось, что у него перелом основания черепа, открытый перелом костей левой голени и плеча, перелом семи ребер, тяжелое сотрясение мозга, двусторонняя посттравматическая пневмония. Мызников осмотрел его, покачал головой.
— По-моему, дело швах, — сказал он, уступая место у постели летчика профессору Черняеву. — Сейчас я ему, во всяком случае, не нужен. Никакие операции пока не показаны.
Александр Серафимович любил осматривать больных обстоятельно, не спеша. Он садился на край кровати, долго, неторопливо расспрашивал, потом внезапно умолкал и некоторое время сидел, закрыв глаза. У тех, кто его плохо знал, было полное ощущение, что он дремлет. Но он напряженно думал, прерывая свои размышления то повторным ощупыванием, то наблюдениями. Такая манера осмотра позволяла ему замечать то, что нередко ускользало от внимания других специалистов. Среди терапевтов был широко известен случай, когда Черняев консультировал в клинике Мызникова больного, которому назавтра предстояла операция. В истории болезни, очерченный красным карандашом, стоял окончательный диагноз: «Желчнокаменная болезнь. Закупорка желчного протока».
— Передайте Александру Васильевичу, чтобы он не брал больного на операцию, — как всегда, негромко и как будто вяло сказал Александр Серафимович лечащему врачу. — Тут нет желчнокаменной болезни.
Утром на конференции слова Черняева передали Мызникову.
— Чудит Саша. Будем оперировать, — сказал тот.
Больного взяли на стол. Мызников был поражен. Никакой желчнокаменной болезни не оказалось. Вместо нее была гуммозная печень.
Сейчас, посидев у постели больного и понаблюдав за ним, Александр Серафимович извлек из кармана еще отцовский ореховый стетоскоп, стал внимательно прослушивать Якимова. Сердце стучало глухо, но ровно, спокойно. «Это выдержит, — подумал он про сердце. — Сильная интоксикация, но молодой, крепкий организм». Затем, каждый раз осторожно раздвигая бинты и освобождая место для трубки, он начал выслушивать легкие. В нижних отделах с обеих сторон были отчетливо слышны характерные клокочущие звуки, будто в кипящем чайнике булькала вода. «Плохо, — подумал он, глядя на юношу. Длинные черные ресницы больного подрагивали в такт дыханию, крылья носа раздувались, словно старались пропустить побольше воздуха. Юноша дышал часто и тяжело. Временами он начинал кашлять, и тогда Александр Серафимович видел пенистую розовую мокроту. — Начинается отек легких. С этим ему сейчас ни за что не справиться».
Еще до войны в его клинике испытали новый способ борьбы с отеком легкого, страшным осложнением сердечных катастроф, — вдыхание чистого кислорода, предварительно пропущенного через девяностошестиградусный спирт. Нескольким больным лечение помогло. Остальных все равно потеряли. Но ведь то были по преимуществу пожилые люди, старики, страдавшие тяжелыми сердечными заболеваниями.
— Прикажите, пожалуйста, принести полдюжины кислородных подушек, систему и бутылку чистого спирта, — попросил Черняев.
Он сам наладил систему, вставил Якимову тонкие катетеры в нос, ввел в вену полкубика строфантина, усадил рядом с койкой сестру. Прошло несколько часов. За это время начальник терапевтического отделения показала ему пятерых тяжело больных, покормила настоящим борщом со свежим хлебом. После вкусного сытного борща Черняев почувствовал себя нехорошо — закружилась голова, появилась дурнота, слабость. Он лег в ординаторской на кушетку и долго лежал неподвижно. Поздно вечером Черняев снова тихонько вошел в палату. Теперь Якимов дышал ровнее, лицо его чуть порозовело, мокрота при кашле стала желтой, вязкой. Он снова прослушал летчика. Хрипы в нижних отделах стали влажными, как при пневмонии. Отек легких больше пока не угрожал.