Грядущий мир. Фантастические повести советских авторов 20-х годов - Окунев Яков. Страница 4

— Победа над небытием! Газ профессора Морана…

По подводным кабелям, по телеграфным, по телефонным проводам, — везде миллионы раз звучит:

— Профессор Моран…

— Газ профессора Морана… Поэты поют в стихах:

«Кто хочет перескочить через столетия? Кто волен заглянуть в грядущее? Разве это не стало возможностью? Моран сделал человека властелином над вечностью».

И биржа… Какое дело бирже до анабиоза? Но русский профессор Моран открыл ценный газ бессмертия. Русские бумаги идут в Лондоне. Как котируется бессмертие на бирже?

Бессмертие? Позвольте! Разве его нельзя купить за деньги — за марки, за франки, за стерлинги, за доллары? Два миллиардера вызывают по радио профессора. Они желают заказать бессмертие. Сколько угодно франков, фунтов, долларов?

Бессмертие? Коронованные выродки создавали подделку бессмертия, путем бальзамирования своей миропомазанной мертвечины.

Министр двора испанского короля напал на великую идею. Он телеграфирует профессору. Его величество на смертном одре. Вся страна истекает слезами. Профессор утешит страну. Бессмертие его величеству — звезду на грудь профессора. А если расширить эту идею до массового заготовления консервированного запаса королей для грядущих поколений?..

Профессор отвечает коротко, точно ударом кнута по коронованной физиономии:

— У меня не похоронное бюро и не консервная фабрика! Его величеству! Магнатам мира! Какая дерзость!

Один из магнатов — нефтяной король. Его рыхлое большое тело, его свиные глазки цвета запыленной стали; его вспухшее лицо, синее, бугристое, изъеденное волчанкой; его оттопыренные, как ручки вазы, красные уши; его яйцевидный блестящий череп — все это, заключенное в пространство между башмаками и цилиндром, носит громкое, известное во всех пяти частях света имя — Эдвард Гаррингсон. Миллионы рабов, насквозь пропитанных нефтью и маслом, несут ему ежечасно, ежеминутно, ежесекундно тысячи долларов. Движением пухлого короткого пальца Эдвард Гаррингсон повергает в панику все биржи мира.

Другой магнат — король свиней. Да, да, у него одна четверть свиного населения мира! Своим существованием он оказывает честь человечеству и смотрит на мир с вышины своего саженного тела, с длинными, похожими на ножницы в брюках, ногами. Путешествуя по Египту, он купил гробницу фараона Аменофиса III. Он привез эту гробницу к себе в Чикаго. Он приказал из этой гробницы сделать для себя ванну. Свиной король принимает ванну в гробнице фараона Аменофиса III.

Разве эти великие люди не достойны бессмертия? Но профессор, очевидно, иного мнения. Он возмущен, черный агат в его глазах пылает. Он мечется по кабинету и дымит, дымит сигарой:

— Свиньи! Когда же они оставят меня в покое, черт бы их всех взял!

Цивилизация имеет свою оборотную сторону. Цивилизация суетлива и криклива.

Идея! Канада! Именно, Канада! Лоно природы в 48 часов езды ох клокочущего мирового центра, от Нью-Йорка. Ну да, ну да, надо уехать в Канаду на время!..

Упакованы гробницы, препараты, приборы и машины, наложена виза на паспорте. Профессор любезен, общителен, разговорчив. Сощурив свои агатовые глаза, он сообщает корреспондентам Москвы:

— Я еду в Филадельфию.

Телеграфисты выстукивают:

— Профессор Моран едет в Филадельфию для продолжения своих опытов.

В Гамбурге профессор горячо жмет руку корреспонденту:

— Уверяю вас, что это была газетная утка. Я еду в Чикаго. Необходимо личное присутствие при изготовлении нового прибора для моих опытов.

Радио-станции перекликаются:

— Профессор Моран едет в Чикаго…

— …едет в Чикаго…

— … в Чикаго…

— …новый прибор…

— …профессор Моран…

— … в Чикаго…

В Лондоне профессор удачно меняет свой паспорт, удачно спасается от корреспондентов, удачно садится на пароход, отправляющийся в Канаду, и едет в Квебек.

А радио продолжает свою перекличку:

— … В Чикаго…

— …едет в Чикаго…

— …Профессор… в Чикаго…

Маленькое аспидно-серое облачко, похожее на грибок, выросло над призрачной зеленой гранью между океаном и небом. Сущие пустяки! Небо — васильковое. Океан — в золотых спиралях. Солнце кроет янтарным лаком палубу четырехэтажного «Атланта», зажигает огни на стеклах кают. Ультрамарин, изумруд, золото.

На палубе: равнодушные квадратные лица англичан, итальянские черные миндалевидные глаза; белокурые усы немца, закопченные сигарой; узенькие щелочки, а в них юркие черные жучки — зрачки японца; ленивый серый взгляд славянина; резко сломанный хищный нос грека. Над палубой гул; смешались каркающие, лающие, свистящие, звенящие, чмокающие звуки. Точно ожерелье катится со ступеньки на ступеньку — звенит молодой женский смех.

И везде золото — иглы золота в волосах, нити золота и лохмотьях, золотые слезы в глазах, золото рассыпалось червонцами по палубе.

Аспидно-серое облачко поднялось выше.

Зал первого класса. Тонкий звон стакана, лязг ножей и вилок, позвякивание ложечек и чавканье, чавканье… Запах мяса, сигар, вина.

Бритый сизый американец в смокинге положил ноги с огромными квадратными подошвами на столик, опрокинулся назад в кресло, утонул в туче синего дыма. Томно закрыв глаза, он предается пищеварению.

Немец, рябой, как рябчик, от панталон с манжетами внизу до пиджака включительно, шуршит газетой, полулежа на кушетке и задумчиво звенит:

— Три-ди-дам… Дри-ди-ри…

…Аспидно-серое облачко, похожее на гриб, раздуло свою шапку.

Солнце — медь. Красная медь. Медный таз опустился в ультрамарин и расплавил его. Далеко, на грани налившегося кровью неба, вспыхнул расплавленный металл.

Небо налилось густой синевой и засеялось огненной россыпью звезд. Расплавленный металл погас, остыл, потемнел.

В зале I класса тонко поет скрипка. Звонкими капельками вторит пианино. Скрипка поет выше-выше, звук реет над золотым маком, рассыпанным по темно-синему дну опрокинутой чаши неба, замирает где-то страшно высоко. Сухо трещат аплодисменты.

В зале I класса — концерт. А на палубе всех наций, везущих за океан свои руки, гремит духовой оркестр.

«Атлант» режет темно-зеленую грудь океана, взбивает винтами седые вихры на зеленых буграх и несется, сияя четырьмя ярусами желтых глаз.

Профессор перегнулся через перила и глядит на убегающие пряди волн. Он давно стоит так и давно следит за меняющимися красками моря и неба. Они гаснут, меркнут эти краски: черное крыло расправляется по шири неба и гасит огоньки звезд. Пол под ногами начинает плыть вперед-назад, вперед-назад. Океан вздрагивает, где-то там внизу, шевелится, встряхивается и плюет на палубу соленой пеной. И вот он заговорил многоголосым рокотом, громко и гневно… Темнота липнет к бортам, наливает палубу, дуговой фонарь тускло расплылся желтым, мутным пятном. И еще чернее становится, все пропало в тумане — палуба, трубы, борта: только кусочек места, кусочек перил, сжатый руками Морана, и клочок пола под его ногами мчатся в черную ночь.

Был маленький аспидно-серый грибок облачка на краю океана. Только всего…

Почему оборвался оркестр, не закончив вальса? Отчего ревет сирена? Океан задышал ледяным холодом. Наверху, над головой, вспыхнул прожектор и проткнул белым мечом стену тумана. Побежал направо, налево, пошарил у бортов и выхватил кусок черной водяной горы, нависшей над пароходом. Пароход взобрался на эту гору, повис над провалом и стал быстро скользить вниз со стоном, со скрежетом, с лязгом, точно лопаясь по всем швам.

Профессора окатило соленой водой. Цепляясь за перила, он пополз к сходням в каюты первого класса. Опять на палубу опрокинулась гора воды, отбросила профессора от перил и ударила о какой-то твердый выступ.

Большой желтый прямоугольник ползет вверх, скользит вниз. Ах, да, это вход в каюты, освещенный электричеством! Нет никакой возможности стать на ноги, на ступеньку. Профессор сползает на спине по ступеням вниз, ползком пробирается к двери своей каюты, с трудом забравшись в нее, лезет в висячую койку. Теперь легче.