Том 7. Человек, нашедший свое лицо - Беляев Александр Романович. Страница 30
– Понимаю! – многозначительно сказал Себастьян. И мысленно прибавил: «А все-таки, если тут замешалась племянница, дело нечисто». И с откровенностью старой няни он спросил: – А кто она, племянница? Девушка? Молодая?
– Да.
– Так удобно ли ей, хоть и с дядей, в квартире холостяка?
«И он о том же! Второй и, наверно, не последний!» – подумал Престо, проклиная в душе лицемерные нравы общества. Поселение Эллен в его доме может дать пищу клевете. Но он не отступит, а Эллен не из тех девушек, которые придают всему этому значение!
– Вы прав. ы, Себастьян. Но я подумал обо всем. Нам надо будет найти даму-компаньонку. Пожилую женщину из приличного общества. И тогда все будет в порядке.
Себастьян кивнул головой, и они начали составлять список мебели и необходимых вещей для новых жильцов.
Новый Санчо Панса
– Повернитесь! Еще! Пройдитесь! Присядьте! Поднимитесь! Жест удивления… ужаса… внезапной радости…
Престо стоял посредине большой комнаты, выходящей на север. Стена и часть крыши были застеклены. Другие стены задрапированы черным бархатом. На паркетном полу выложен черный квадрат – поле фокуса киноаппарата. Это было домашнее ателье Тонио. В нескольких метрах от него, наклонившись к видоискателю киноаппарата, стоял Гофман. Сколько удачных поз, жестов Престо запечатлел Гофман в этом ателье, изо дня в день наблюдая уникального урода-карлика! Теперь Гофман изучал нового Престо.
– На сегодня довольно. Нам еще много о чем надо поговорить, Гофман! – сказал Престо и, выйдя из «магического» квадрата, прошел к стеклянной стене, где стоял стол с двумя креслами. На столе лежали папки с бумагами, сигарный ящик, папиросы, электрическая зажигалка, пепельница.
Тонио закурил папиросу.
– Ну как? – спросил он у Гофмана с некоторым волнением.
Гофман не спеша обрезал сигару автоматическим ножичком, закурил, выпустил струю дыма и, наконец, ответил, глядя куда-то в сторону:
– Я еще не вижу вашего нового лица, Престо. Вы много приобрели, но много и потеряли. Ваши движения стали более медленными, плавными. Это хорошее приобретение. Помните, сколько хлопот причиняли вы мне своими быстрыми, суетливыми движениями? Для вас было сделано исключение, во-первых, потому, что иначе вы не могли, и, во-вторых, потому, что в этом и заключалась одна из характерных особенностей вашего артистического лица. И все же мне нередко приходилось прибегать к замедленной съемке, в то же время заставляя ваших партнеров несколько ускорять движения, чтобы найти какую-то равнодействующую. Это была адски сложная работа. Теперь этой трудности нет. Но что есть нового? Пока я как-то не чувствую его. И, откровенно говоря, если бы вы пришли в киноателье на испытание как никому не известный молодой человек, который хочет попробовать себя в кино, я не уверен, что вами заинтересовались бы директор, кинооператор, режиссер…
Престо бросил папиросу, как будто она была очень горька, и закурил сигару.
– Вы простите меня, что я так откровенно… – немного смутился Гофман.
– Откровенность лучше всего, – ответил Престо. – Ваши слова, не скрою, немного огорчают меня, но не удивляют. Я этого ожидал. Иначе и быть не могло. Но я верю в себя. Мое новое лицо! Чтобы его увидеть, мало повертеться перед вами… Вы знаете мой творческий метод. Мне нужно войти в роль, перевоплотиться в героя, зажить его жизнью, всеми его чувствами, тогда сами собою придут нужные жесты, мимика, позы и раскроют мое лицо. Подождите. Я уже работаю над сценарием. И когда я явлюсь вам в роли нового героя, вы увидите мое новое лицо.
– Что же это за сценарий? – заинтересовался Гофман.
Престо нахмурился, а Гофман рассмеялся.
– Вижу, что у вас многое осталось от старого Престо! – воскликнул он. – Новый сценарий всегда был тайной для окружающих, пока вы не поставите последней точки. У, какой вы бывали сердитый во время этой работы! Словно одержимый. С вами и разговаривать в это время трудно было. Вы или раздражались, или непонимающими глазами смотрели на собеседника. Вы теряли сон и аппетит, словно тяжелобольной. Но вот наступал день, и вы являлись с веселой улыбкой, становились добрым и общительным. И все в киностудии, начиная от «звезд» и кончая плотниками, знали: новый сценарий родился!
Престо улыбнулся и ответил:
– Да, это правда. И в этом я, кажется, не изменился.
– Но если вы не хотите рассказать содержание нового сценария, то, может быть, познакомите меня хоть с общими вашими планами? Ведь новое лицо, насколько я понимаю, должно создать и новое направление в вашем творчестве?
– Иначе и быть не может, – сказал Престо и протянул руку к папке. – Об этом я и хотел побеседовать с вами.
Тонио порылся в папке и вынул исписанный листок.
– Вот, как вам нравится этот отрывок из Уолта Уитмена:
«Признайтесь, что для острого глаза все эти города, кишащие ничтожными гротесками, калеками, бессмысленно кривляющимися шутами и уродами, представляются какой-то безрадостной Сахарой. В лавках, на улицах, в церквах, в пивных, в присутственных местах – всюду легкомыслие, пошлость, лукавство и ложь; всюду фатоватая, хилая, чванная, преждевременно созревшая юность, всюду чрезмерная похоть, нездоровые тела, мужские, женские, подкрашенные, подмалеванные, в шиньонах, грязного цвета лица, испорченная кровь; способность к материнству прекращается или уже прекратилась, вульгарные понятия о красоте, низменные нравы или, вернее, полное отсутствие нравов, какого, пожалуй, не найти во всем мире…» Так Уитмен писал о современной ему американской демократии. Согласитесь, что в настоящее время картина не лучше, а хуже, – заключил Престо.
Гофман слушал внимательно, сначала с удивлением, потом со все возрастающим беспокойством и, наконец, с возмущением.
– Что вы на это скажете? – спросил Престо.
– Вы хотите вступить на этот гибельный путь? – уже с ужасом спросил Гофман.
– Почему же гибельный?
– На путь обличения социальной несправедливости? Путь политики? Хотите бросить вызов национальному самолюбию? Вас растопчут ногами! Против вас вооружатся все, имеющие власть и деньги. Но и зрители отвернутся от вас: зрителю не очень-то нравится быть в положении оперируемого больного под ножом злого хирурга.
– Не горячитесь, Гофман! Выслушайте меня.
Но Гофман продолжал, как проповедник, обличающий великого грешника:
– Вспомните судьбу картин режиссера Эрика фон Строгейма. Он не хотел давать «счастливых» картин. И что же? Их принимали холодно, несмотря на все художественные достоинства.
– Надо сделать так, чтобы их принимали восторженно, – возразил Престо. – Вы не думайте, что я собираюсь ставить грубо-агитационные картины, показывать одни чердаки и подвалы, ужасы эксплуатации и безработицы. Я хочу создать такие картины, чтобы зритель смеялся не меньше, а даже, может быть, больше, чем раньше. Я хочу показать и красоту и величие души, но там, где ее раньше никто не видел. Мы с вами многое просмотрели, Гофман. Вы и не подозреваете, сколько может быть грации, изящества в простых трудовых движениях девушки, убирающей комнату или развешивающей белье… Мы слишком много снимали дворцов и аристократов… Не бойтесь! На моих новых картинах смех не будет умолкать. Будет смех, будут и слезы. Ведь публика любит и поплакать. Вы это тоже знаете. Зритель выйдет из кино очарованный. А через день-два он задумается. И незаметно для себя придет к выводу, что наш мир, наша прославленная демократия не так-то уж хороши, что надо искать какой-то выход, а не только упрямо верить в возвращение золотого века процветания, который ушел и не вернется больше. Вот моя цель!
– Это я вам так откровенно обо всем говорю, Гофман, – сказал Престо после паузы. – Но зритель, да и все наше так называемое общество, пожалуй, не так скоро разберется в «социальной коварности» моих новых фильмов.
– Разберутся! И скорее, чем вы думаете! – возразил Гофман. – Мистер Питч первый отвергнет ваши сценарии. А если не он, то цензура Нью-Йоркского банка, от которого он сам зависит, в лучшем случае изрежет, искромсает, исправит… или скорее же всего не даст релиз.