Богомолье (сборник) - Шмелев Иван Сергеевич. Страница 38

И дает мне маленький кипарисовый крестик – благословение. Сквозь невольные слезы – что вызвало их? – вижу я светлое, ласковое лицо, целую крестик, который он прикладывает к моим губам, целую бледную руку, прижимаюсь губами к ней.

Горкин ведет меня, вытирает мне слезы пальцем и говорит радостно и тревожно будто:

– Да что ты, благословил тебя… да хорошо-то как, Господи… а ты плачешь, косатик! На батюшку-то погляди – порадуйся.

Я гляжу через наплывающие слезы, сквозь стеклянные струйки в воздухе, которые растекаются на пленки, лопаются, сквозят, сверкают. Там, где крылечко, ярко сияет солнце, и в нем, как в слепящем свете, – благословляет батюшка Варнава. Я вижу Федю. Батюшка тихо-тихо отстраняет его ладошкой, отмахивается от него как будто, а Федя не уходит, мнется. Слышится звонкий голос:

– И помни, помни! Ишь ты какой, а кто ж, сынок, баранками-то кормить нас будет?..

Федя кланяется и что-то шепчет, только не слышно нам.

– Бог простит, Бог благословит… и Господь с тобой, в миру хорошие-то нужней!..

И кончилось.

Мы собираемся уходить. Домна Панферовна скучная: ничего не сказал ей батюшка, Анюту только погладил по головке. А Антипушке сказал только:

– А, простачок… порадоваться пришел!

Антипушка рад и тоже, как и я, плачет. И все мы рады. И Горкин – опять его батюшка назвал: «голубь мой сизокрылый». А Домну Панферовну не назвал никак, только благословил.

Собираемся уходить – и слышим:

– А, соловьи-певуны, гостинчика принесли!

И видим поодаль наших, от Казанской, певчих, васильевских: толстого Ломшакова, Батырина-октаву и Костикова-тенора.

Горкин им говорит:

– Что же вы, вас это батюшка, вы у нас певуны-то соловьи!

А батюшка их манит. Они жмутся, потрогивают себя у горла, по привычке, и не подходят. А он и говорит им:

– Угостили вчера меня гостинчиком… вечерком-то! У пруда-то, из скиту я шел… Господа благословляли-пели. А теперь и деток моих гостинчиком накормите… ишь их у меня сколько! – И рукой на народ так, на крылечке даже повернулся, – полон-то двор народу.

Тут Ломшаков и говорит, рычит словно:

– Го-споди!.. Не знали, батюшка… пели мы вчера у пруда… так это вы шли по бережку и приостановились под березкой!..

А батюшка и говорит, ласково так, с улыбкой:

– Хорошо славили. Прославьте и деткам моим на радость.

И вот они подходят, робко, прокашливаются, крестятся на небо и начинают. Так они никогда не пели – Горкин потом рассказывал: «Ангели так поют на небеси!»

Они поют молитву-благословение, хорошо мне знакомую молитву, которая зачинает всенощную:

Благослови, душе моя, Господа,
Господи Боже мой, возвеличился еси зело,
Вся премудростию сотворил еси…

Подходят благословиться. Батюшка благословляет их, каждого. Они отходят и утираются красными платками. Батюшка благословляет с крылечка всех, широким благословением, и уходит в домик.

Ломшаков сидит на траве, обмахивается платком и говорит-хрипит:

– Не достоин я, пьяница я… и такая радость!.. Мне его почему-то жалко. И Горкин его жалеет:

– Не расстраивайся, косатик… одному Господу известно, кто достоин. Ах, Сеня, Сеня… да как же вы пели, братики!..

Ломшаков дышит тяжело, со свистом, все потирает грудь. Говорит, будто его кто душит:

– Отпе-е-то… больше так не споем.

Лицо у него желтое, запухшее. Говорят, долго ему не протянуть.

Сегодня последний день, после обеда тронемся.

Ранним утром идем прикладываться к мощам – прощаться. Свежо по заре, солнце только что подымается, хрипло кричат грачи. От невидного еще солнца Лавра весело золотится и нежно розовеет, кажется новенькой, в новеньких золотых крестах. Розовато блестят на ней мокрые от росы кровли. В Святых Воротах совсем еще пустынно, гулко; гремя ключами, румяный монах отпирает святую лавочку. От росистого цветника тянет душистой свежестью – петуньями, резедой, землей. Небо над Лаврой – святое, голубое. Носятся в нем стрижи, взвизгивают от радости. И нам всем радостно: денек-то послал Господь! Только немного скучно: сегодня домой идти.

После ранней обедни прикладываемся к мощам, просим благословения Преподобного, ставим свечу дорожную. Пригробный иеромонах все так же стоит у возглавия, словно и никогда не сходит. Идет и идет народ, поют непрестанные молебны, теплятся негасимые лампады.

Грустно выходим из собора, слышим в последний раз:

Преподо-о-бный отче Се-е-ргие,
Моли Бога о на-ас!..

А теперь с Саней проститься надо, к отцу кваснику зайти. Саня сливает квас, носит ушатами куда-то. Ему грустно, что мы уходим, смотрит на нас так жалобно, говорит:

– Ка-ак… ка-васку-то, на до-дорожку!..

И мы смеемся, и Саня улыбается: как ни увидит нас – все кваском хочет угостить. Горкин и говорит:

– Ах ты, косатик ласковый… все кваском угощаешь, совсем заквасились мы.

– Да не-нечем бо-больше… y-y-y-у…го-го-стить-то… – отвечает смиренно Саня.

Федя нам шепчет, что Саня такой обет положил: на одном хлебце да на кваску живет, и весь Петров пост так будет. Горкин говорит: надо уж сделать уважение, попить кваску на дорожку. Мы садимся на лавку, в квасной палате. Пахнет прохладно мятой и молодым сладковатым квасом. Выпиваем по ковшичку натощак. Отец квасник говорит, что это для здоровья пользительно – молодой квасок натощак, – и спрашивает нас, благословились ли хлебцом на дорожку. Мы ему говорим, что как раз сейчас и пойдем благословиться хлебцом.

– Вот и хорошо, – говорит квасник, – благословитесь хлебцом, для здоровья, так всегда полагается.

Сане с нами нельзя: квас сливать, четыре огромных кади. Он нас провожает до порожка, показывает на хлебную. Мы уже дорогу знаем, да можно найти по духу, и всегда там народ толпится – благословиться хлебцом.

Отец хлебник, уже знакомый нам, проводит нас в низкую длинную палату. От хлебного духа будто кружится голова, и хочется тепленького хлебца. По стенам, на полках, тянутся бурые ковриги – не сосчитать. В двери видно еще палату, с великими квашнями-кадями, с вздувшейся доверху опарой. На длинном выскобленном столе лежат рядами горячие ковриги-плашки с темною сверху коркой – простывают. Воздух густой, тягучий, хлебно-квасной и теплый. Горкин потягивает носом и говорит:

– Го-споди, хлебушко-то святой-насучный… с духу одного сыт будешь!

И мне так кажется: дух-то какой-то… сытный.

Отец хлебник, высокий старик, весь в белом, с вымазанными в муке руками, ласково говорит:

– Как же, как же… благословитесь хлебцом. Преподобный всех провожает хлебцом, отказа никому нет.

Здоровые молодцы послушники режут ковригу за ковригой, отхватывают ломтями, ровно. Горкин радуется работке:

– Отхватывают-то как чисто, один в один!

Ломти укладывают в корзину, уносят к двери и раздают чинно богомольцам. И здесь я вижу знакомую картинку: Преподобный Сергий подает толстому медведю хлебец. Отец хлебник починает для нас ковригу и говорит:

– Примите благословение обители Преподобного на дорожку, для укрепления.

И раздает по ломтю. Мы кланяемся низко – Горкин велит мне кланяться пониже – и принимаем, сложив ладошки. Домна Панферовна просит еще добавить. Отец хлебник глядит на нее и говорит шутливо:

– Правда, матушка… кому так, а тебе и два пая мало. – И еще добавил.

Вышли мы, Горкин ей попенял: нехорошо, не для жадности, а для благословения положено, нельзя нахрапом. Ну, она оправдалась: не для себя просила, а знакомые наказали, освятиться. Так мы монаху и сказали. Горкин потом вернулся и доложил. Доволен монах остался.

Выходим из палаты – богомольцы и богомольцы, чинно идут за дружкой, принимают благословение хлебное. И все говорят: