Паника в «Ла Скала» - Буццати Дино. Страница 5

Коттес с трудом вернулся к действительности.

– Маэстро, вам нехорошо? – спрашивал его профессор Ферро.

– Что вы сказали?… Нет, почему же… – ответил он, постепенно приходя в себя.

– Вы вдруг сильно побледнели… В такой духоте случается… Простите…

– Что вы… спасибо… – ответил Коттес. – Я и впрямь почувствовал какую-то внезапную слабость. Что поделаешь, возраст!

Он встал и направился к выходу. И как по утрам с первым солнечным лучом исчезают кошмары, всю ночь терзавшие человека, так и мрамор фойе, вид всей этой богатой, пышущей здоровьем, элегантной, надушенной и оживленной публики помогли старому музыканту вынырнуть из темного омута, куда затянуло его неожиданное открытие. Решив отвлечься, он подошел к группе споривших критиков.

– Во всяком случае, – говорил один из них, – хор прекрасен, тут ничего не скажешь.

– Хор без музыки, – заметил другой, – все равно что живопись без натуры. Эффекта можно добиться быстро, но чего не следует делать, так это гоняться за ним.

– Пусть так. Но куда же мы идем?… – простодушно удивлялся еще один критик. – В нынешней музыке не должно быть ни внешних эффектов, ни легкомыслия, ни страсти, ни мелодичности, ни непосредственности, ни простоты, ни банальности… Пусть так, прекрасно. Но тогда, скажите, что же останется?

Коттес подумал о музыке сына.

Успех оперы Гроссгемюта был велик, хотя вряд ли во всем театре нашелся хоть один человек, который хвалил бы музыку «Избиения» искренне. Большинству присутствующих просто хотелось показать, что они на высоте положения и принадлежат к авангарду. В связи с этим разгорелось своеобразное скрытое соперничество. И вообще, когда люди берутся горячо обсуждать какое-нибудь музыкальное произведение, анализируя все его достоинства, его художественное совершенство, сокровенный смысл, их самоуверенность не знает границ. И еще: разве, слушая современные произведения, можно развлечься? Всем изначально известно, что основоположники новой школы избегают развлекательности. Требовать этого от них было бы проявлением непростительной безвкусицы. Для тех, кто ищет развлечений, есть варьете, есть луна-парки у старых крепостных стен. Впрочем, нервная напряженность, которую вызвала у публики оркестровка Гроссгемюта, голоса певцов, постоянно звучащие в самом верхнем регистре, и бьющие по барабанным перепонкам хоровые сцены тоже чего-то стоили. Пусть и грубо, но публику все-таки расшевелили – этого отрицать было нельзя. Разве возбуждение, охватывавшее зал и заставлявшее его, едва смолкали последние ноты, взрываться аплодисментами и кричать «браво!», не было бесспорным триумфом музыканта?

Подлинный энтузиазм вызвала заключительная, длинная и волнующая сцена, когда воины царя Ирода врываются в Вифлеем, чтобы уничтожить там детей, а матери с порога протягивают им младенцев, когда злые силы торжествуют; в конце небо потемнело, и пронзительные звуки труб из глубины сцены возвестили о спасении Господа. Надо сказать, что художнику, декоратору и особенно Йохану Монклару – хореографу и руководителю всей постановочной части – удалось избежать двусмысленности: скандал в Париже послужил им уроком. Так что царь Ирод теперь не то чтобы походил на Гитлера, но, безусловно, обладал нордическими чертами, напоминая больше Зигфрида, чем владыку Галилеи. А вид его воинов, благодаря главным образом форме шлемов, и вовсе не оставлял никаких сомнений.

– Какое же это царство Ирода? – говорил Кот-тес. – Это же оберкомендатура.

Художественное оформление было прекрасным. И совершенно неотразимое впечатление производил последний трагический танец убийц и матерей в сопровождении хора, безумствовавшего на своей скале. Новая трактовка Монклара – если ее можно назвать новой – отличалась предельной простотой. Солдаты – даже их лица – были черными; а матери – белыми, и вместо детей в руках куклы, выточенные из дерева (по эскизам, как сообщалось в программке, скульптора Балларена), тщательно отполированные и выкрашенные в ярко-красный цвет. Этот блеск производил очень сильное впечатление. Различные комбинации трех цветов – белого, черного и красного на фоне фиолетового задника, – и группы танцующих, то соединяющиеся, то распадающиеся во все нарастающем темпе, не раз вызывали аплодисменты публики.

– Как сияет Гроссгемют! – воскликнула сидевшая позади Коттеса дама, когда автор вышел на авансцену.

– Еще бы! – ответил маэстро. – У него даже лысина блестит как зеркало!

Голова знаменитого композитора действительно была лысой (а возможно, и бритой) и походила на яйцо.

Ложа «морцистов» в третьем ярусе уже опустела.

В атмосфере всеобщей удовлетворенности основная часть публики расходилась по домам, а сливки общества заспешили в фойе на банкет. Роскошные вазы с белыми и розовыми гортензиями стояли в углах ярко освещенного помещения; во время антрактов их там еще не было. Стоя в дверях, гостей встречали художественный руководитель маэстро Росси-Дани и директор театра Гирш с некрасивой, но обаятельной женой. Чуть позади, демонстрируя свое присутствие и в то же время стараясь не афишировать власть, которая официально ей больше не принадлежала, беседовала с почтенным маэстро Коралло синьора Пассалаккуа, или попросту «донна Клара». Много лет назад она была секретаршей и правой рукой тогдашнего художественного руководителя маэстро Тарры. Эта богатая женщина, овдовевшая, когда ей не было еще и тридцати, состояла в родстве с семьями крупных миланских промышленников и сумела поставить себя так, что ее считали незаменимой даже после смерти Тарры. Конечно же, у нее были враги, считавшие ее интриганкой, но и они при встрече всячески выражали ей свое почтение. Хотя оснований для этого, по-видимому, не было, ее все же побаивались. Новые художественные руководители и директора как-то сразу догадывались, что с этой женщиной выгоднее поддерживать добрые отношения. С донной Кларой советовались при составлении афиш и распределении партий, а случись какая-нибудь стычка с властями или между артистами, всегда обращались к ней за помощью – в таких делах, надо признать, она была просто незаменима. Кроме того, для соблюдения приличий донну Клару неизменно избирали в административный совет – членство это было практически пожизненным, поскольку никому и в голову не пришло бы его оспаривать. Лишь коммендаторе Манкузо – директор, которого назначили фашисты, человек добрейший, но совершенно не умевший лавировать в житейских делах, – попытался было убрать ее с пути, но через три месяца по непонятной причине его самого убрали из театра.

Донна Клара была некрасива – маленькая, щуп-ленькая, серенькая, всегда небрежно одетая. В молодости она, упав с лошади, сломала ногу и с тех пор слегка прихрамывала (из-за чего в стане своих врагов получила кличку «хромая чертовка»). Но стоило поговорить с ней несколько минут, и сразу же можно было заметить, какой ум светится в глазах этой женщины. Как ни странно, многие в нее влюблялись. Теперь благодаря почтенному возрасту – донне Кларе уже перевалило за шестьдесят – авторитет ее еще более утвердился. В сущности, директор театра и художественный руководитель выполняли при ней почти что подчиненную роль. Но она умела управлять ими с таким тактом, что те ничего не замечали и даже тешили себя иллюзией, будто они в театре чуть ли не диктаторы.

Гостей все прибывало. Это были известные и уважаемые люди, голубая кровь; мелькали туалеты, только что доставленные из Парижа, ослепительные драгоценности, губы, плечи, бюсты, от которых не могли бы отвернуться даже святоши. Но вместе с ними в фойе входило и нечто такое, что до сих пор проскальзывало в толпе лишь мимолетно, входило, не задевая ее, словно отдаленное и смутное эхо: это был страх. То там, то здесь шепотом передавали друг другу на ушко какие-то новости, раздавались скептические смешки, недоверчивые восклицания тех, кто хотел обратить все в шутку. Наконец, сопровождаемый переводчиками, в зале появился Гроссгемют. Последовали поздравления на французском (многим дававшиеся не без труда), затем композитора деловито препроводили в буфет. Рядом с ним шла донна Клара.