Ратное счастье - Чудакова Валентина Васильевна. Страница 45
Меня несколько беспокоил бой в глубинке. Я трижды предупредила командиров взводов: «Не зевать!» Механик-водитель, даже тяжело раненный, не оставит подбитую машину под огнем, пока она на ходу: до предельного риска взрыва топлива и снарядов, на предельной скорости погонит ее в тыл. Тут уж танкисту будет не до проходов: «Пехота, не зевай!».
Мы теперь в полушубках и маскировочных белоснежных халатах-размахаях. Кожуха и щиты пулеметов побелены известью. Это меня тоже несколько тревожит: артподготовка до третьего слоя перемесит землю, и окажемся мы как белые вороны на свежей пахоте.
Старшина Нецветаев вполголоса высказал собственное соображение на этот счет:
— Непорочные одежды — не для нашего брата. Надолго ль собаке блин? Разве что из траншеи беленькими выскочим, а там...
Это верно. Как черти извозимся. А белые пулеметы на ходу можно будет подмаскировать теми же плащ-накидками.
В белых балахонах поверх снаряжения мы, вероятно, со стороны выглядим неуклюжими, как приземистые пни. Балахоны все одного размера. Я себя не вижу, а на других глядеть забавно. Богатырю Вахнову белая распашонка и пупка не прикрывает; Егор Мамочкин до смешного похож на цаплю в болоте; а Соловей ни дать ни взять — кургузый пингвин без жилетки.
Зато мои командиры взводов — сила! Ах, - форсуны: в отличие от всех прочих, маскхалаты перепоясаны офицерской амуницией с оружием, барашковые воротники полушубков выпростаны наружу. Красиво — ничего не скажешь. Но зачем?! До первого снайпера?.. Не дело. Обижаются, наверное, за излишнюю опеку: вот, дескать, чертова пигалица, придирается к каждой мелочи! Да, придираюсь. И буду придираться. Не из прихоти. По делу. А оно у нас суровое. К черту сантименты! Китайскими церемониями командира не воспитаешь. «Хочешь повелевать — научись подчиняться!» А наука эта непростая, хотя вполне посильная. Я-то ее с первых дней войны и до сих пор познаю —каждодневно, ежечасно. Мое непосредственное начальство меня тоже не лаской воспитывает: и подсказывает, и опекает, и шкуру заживо снимает. Вон как комбат Фома Фомич на оперативке долбанул — в краску вогнал и оправдаться не позволил. Ну и что? Проглотила как миленькая.
По мелочам? Как бы не так. Нет у нас мелочей, все по большому счету: и служба, и дружба, и война.
Не где-нибудь, не в прифронтовых тылах, а именно здесь, в нашей траншее, идет жестокая проверка на прочность характера. Мы все друг у друга на виду: тут не спрячешься, не словчишь, не солжешь в глаза. Мы ничего не прощаем ни себе, ни другим. Да и что значит нетребовательный командир-размазня? Кому он нужен? Как такому верить и доверять честь и жизнь?
Молодец наш дорогой комбатище! Со всего плеча выдал Парфенову за рукопашную свалку, а ведь они побратимы, да еще какие.
Ах вы романтики этакие! Сгорая от нетерпения, дни считали, на фронт рвались—подвиги совершать.
А тут романтика наизнанку — обыкновенная ратная работа: мокрые ноги, простуженные носы, хроническое бессонье и подчинение, подчинение и еще раз подчинение...
Нюхнули малость пороха и небось возомнили. А это только самое начало. Нет, еще малость повоюем по-настоящему, пуд соли вместе съедим, а уж тогда... Но и тогда вожжи не отпущу! И не надейтесь...
Солдаты курят всласть, затягиваясь торопливо и жадно. По привычке огоньки самокруток маскируют в кулаке, прикрывают рукавами маскхалатов. Кого они вспоминают перед боем? О чем думают? О смерти? Нет. И еще раз нет. Мы суеверны наоборот: кто-то должен погибнуть, но только «некто», неконкретный. Не Соловей, не Вахнов, не многодетный Мамочкин, не Забелло, не Сомочкин и уж конечно не я! Да без меня ничего же не будет! Главное — победы...
Вот так всю роту по пальцам перебери — хоронить заранее некого. Даже непутевый солдат Воробьев пусть живет, если... еще раз не струсит,
«В бою о смерти ни синь пороха не поминай! И близко к душе такую думку не подпущай! Оплошал — вспомнил, а она, косая, тут как тут и голову грешную с плеч...» — вот как наставлял своих подчиненных в Сибирском полку самый старый пулеметчик моего взвода— дед Бахвалов. Ах ты моя дорогая сибирская борода!.. Смерть его была мгновенной. Легкой. Потому что он о ней никогда не думал. Да и смерть ли это? Скорее — бессмертие. Разве я его когда-нибудь забуду? Да и не только я.
— Соловей, младшего сержанта Вахнова ко мне!Вот он, крамольник-ослушник, доставивший мне немало неприятных переживаний. Однако хорошо, что я в него поверила. Клад малец.
— Как дела, Иван?
— Как сажа бела, товарищ ротный. Не сумлевайтесь: дадим фрицам прикурить!
Возбужден? Хорохорится? Нет, не поза. Уверенность. Суеверная надежда на собственное бессмертие. Ишь ты: глазищи светятся, как у кота. И кажется мне, что я даже в темноте вижу, как улыбаются с лукавой хитрецой его большие растрескавшиеся губы; Ей-богу, авантюрист: дай волю —так и попрет на рожон. Без оглядки. Опять на танк набросится.
— Гляди, Иван, я тебе верю! Со смыслом действуй. Ну, давай лапу. Ни пуха..
К черту, извиняюсь. Мать честная, что ждать, что догонять — хрен редьки не слаще...
Товарищи офицеры! Время! Сверяем часы.— Комбат Фома Фомич, как близорукий, к самым глазам подносит свой трофейный хронометр и долго разглядывает стрелки светящегося циферблата. — Семь часов пятьдесят минут. В укрытия!
Приказ дублируют все командиры. Солдаты разбегаются по дзотам, скользя и спотыкаясь, подгоняют друг друга. Через пять минут траншею как ветром подмело.
Ну, дорогой мой старшина, до встречи... — Мы крепко обнимаемся и трижды целуемся со щеки на щеку. — В случае чего вы за меня...
Тьфу, тьфу, тьфу! — Василий Иванович, как верблюд, остервенело сплевывает. —- Соль — в глаза- Черное — в зубы...
Он опять меня трижды целует куда придется. Под кои шершавые губы попадается его правый глаз — влажный и соленый. Или это мне только показалось?..
Поздний рассвет подступает незаметно. Густо-лиловое безлунное небо бледнеет до сероватой синевы. Глазастые низкие звезды медленно уплывают в недосягаемую высь, мельчая и дробясь на крохотные алмазики, трепетно угасают в хрустальной стылости. Морозный воздух, не отравленный взрывами, чист и по-мирному звонок. Земля под легким белым покрывалом отдыхает, досматривая последний сон. Тишина!.. А через несколько минут... Неужели фрицы не подозревают? Тем хуже для них.
Семь часов пятьдесят две минуты. Мое боевое место по-прежнему в центре, при роте Самоварова. В просторном дзоте на позициях Кузнецова не только сесть,— встать негде. Здесь и его ребята, и стрелки с ближайших огневых точек.
Комбатов Мишка вызывает меня на КП — к телефону. Звонит Мария Васильевна. (Милая, вовремя, ничего не скажешь!) Она сбивчиво и торопливо говорит мне что-то очень доброе, что до меня сейчас просто не. доходит. Но я и так знаю: опять наказывает «воевать потише». И вдруг дошло: «Привет твоему комбату! Поцелуй его за меня...» Я чувствую, как у меня от изумления вспучиваются глаза: неужели?! Я не нахожу ответных слов. Просто гляжу на Фому Фомича, как баран на новые ворота. А он насторожился, как строевой конь,— понял, понял,— буквально вырывает из моих рук телефонную трубку и с нежностью, болью, тревогой выдыхает: «М-м-машенька!..» Но телефон уже молчит. Вихрастый телефонист сочувственно разводит руками: «Неслужебные разговоры, извиняюсь...»
— По поручению неких военнослужащих! — Я целую комбата в сухие, плотно сомкнутые губы. Фома хватает меня в клещи так, что трещат лопатки, трижды клюет в щеку холодным носом. И тут же деловито: «Держись рядом!»
Не ответив, я убегаю на свое место.
Последние мгновенья томительного ожидания отсчитывают не секундные стрелки,— наши сердца, слившиеся воедино в большой тревоге — одной на всех. Молчание становится невыносимым. Кузнецов не выдерживает: простуженным тенорком, с фальшинкой запевает любимую покойного Мити Шека:
Белоруссия родная!
Украина золотая!..
Солдаты, точно очнувшись от столбняка, обрадованно подхватывают:
Наше счастье молодое