Небо и земля - Саянов Виссарион Михайлович. Страница 63
— Красив…
— Может быть, и красив и умен, — нехотя согласился Глеб, — но растленный он человек, душа у него гнилая. Есть в нем, правда, какая-то сила: от него и не такие, как Наташа, с ума сходили. Подмигнет припухшим веком своим, оскалит мелкие зубы — и хоть на край света готовы бежать за ним.
— Почему же решил ты, что в Васильева влюбилась Наташа?
— Сам я догадывался. Да и Тентенников со мной разговор жестокий имел. Ты, говорит, можешь меня возненавидеть, но у меня на жизнь собственный взгляд: ничего нельзя от друзей таить. Вот потому-то я тебе правду скажу…
— И сказал?
— У него слова грубые, рубит сплеча…
— Ты, конечно, объясняться поехал с Наташей?
— Сначала на Тентенникова дулся, дня два не говорил с ним, да понял, что все это он рассказал по дружбе. Помирился потом, а с Наташей так и не объяснился… Тут новые дела подоспели, Лена из Петрограда приехала нас повидать. Вот дело и заморозилось.
— А когда же Елена Ивановна уедет?
— Завтра. Она теперь снова живет на старой нашей квартире: после смерти Загорского в отцовский дом вернулась…
— Как проводим её, Глебушка, сразу поедем в отряд. Хочется поскорей посмотреть вашу армию. Её хвалят, в других-то царевы генералы плохую славу завоевали…
Глеб замолчал, и разговор перебился, точно разучились приятели за годы разлуки понимать друг друга с полуслова.
— Славная она! — тихо промолвил Быков. — Ты знаешь, Глебушка, если бы я не был сед, я бы в Елену Ивановну обязательно влюбился.
— А ты и влюбись, — насмешливо ответил Глеб. — Я и то удивляюсь: за столько лет ни разу не подумал, что и тебе время приспело полюбить кого-нибудь.
— Это мне нелегко. Если полюблю, — то так же, как ты, сразу на всю жизнь.
День догорал над крутыми склонами гор. Тускнела заря, и Быков долго вглядывался в багряно-желтую даль. Через час они вернулись в белый дом над обрывом. Васильев дремал у окна, а Наташа сидела рядом с Тентенниковым и слушала длинный рассказ летчика о давнишних его похождениях. Бледным показалось Быкову её осунувшееся напудренное лицо.
— Куда вы запропастились? — проворчал Тентенников, обрадовавшийся новым слушателям.
Он пустился в воспоминания, помянул добрым словом давнее время, когда пили шампанское за будущие успехи авиации и шумно приветствовали первых петлистов.
— Да уж, времечко было, — просипел он, вздохнув. — Вспоминается часто. И хотя немало с той поры прошло, а о старых голодовках со злостью думаю. Вот и сейчас мне невольно один случай на память пришел… Было это году в тринадцатом. Я с завода ушел, — подбил меня случайный знакомец разъезжать по городам и читать лекции об авиации. Я послушался, поехал вместе с ним. Осенью оказались мы в маленьком степном городке на Урале. Дни непогожие, хмурые, в городском саду пусто. Снял я помещение, стал читать лекции, а слушателей всего десять человек. Особенно мне одна старушка запомнилась. С биноклем пришла, в первом ряду села и после каждого моего слова вздыхает. Грустно стало, кое-как закончил лекцию. Денег даже за помещение заплатить не хватило. Вернулся в номер, а там еще трое человек собралось таких же, как я, голодных неудачников. Длинноволосый поэт, сочинивший стихотворение о босоножке и прочитавший его, как гордо уверял он, в сорока городах России, совсем захирел, — он уже четвертые сутки не ел ничего. Лектор в пенсне повсюду читал лекции о семейном вопросе, но и ему в степном городке не повезло: приехал он в самый мертвый сезон, после того как закрылась осенняя ярмарка. Третьим был гипнотизер — задумчивый мужчина, горький пьяница. Он как только в городок приехал, так сразу и запил; все деньги свои за несколько дней прогулял. Сидим мы на диване и думаем об одном: как бы пообедать? Вот и придумали, что спасти нас сможет гипнотизер. Ведь он может загипнотизировать хозяина трактира. Тот за опыт и заплатит ему натурой — каким ни на есть обедом… Сказано — сделано. Собрались мы, пошли вчетвером в трактир. С хозяином сразу сговорились. Только сам он гипнотизироваться не желает — дескать, сначала полового загипнотизируйте, а там уж и я посмотрю… Зовем полового. Он подбегает как угорелый. Мы ему тотчас обед заказываем, а гипнотизер твердит: «Посмотри мне в глаза, приятель! Очень мне нравится твое лицо». Половой вдруг испугался почему-то. И беда с ним приключилась: как станет он на стол накрывать, так у него все из рук валится. И самое смешное, что ножи и вилки не падают, а то, что бьется, обязательно на полу оказывается. Тарелок он штук пять перебил. Поэт — мужчина нервный, самолюбивый — решил, что во всем виноват гипнотизер, и тотчас ввязался с ним в драку, а мы с лектором ушли. Идем по городу, а сосет под ложечкой… Снова в номер вернулись, сидим, скучаем. К вечеру гипнотизер вернулся, принес два калача. «Я, — говорит, — когда мы в трактире сидели, еще не протрезвел окончательно и полового учил тарелки бить. Теперь же я в норму вошел и хозяина загипнотизировал. Одна беда: ни за что толстяк не просыпается. Так и ушел, не добудившись». Были мы сыты в тот вечер…
Тентенников сокрушенно вздохнул и, скривив лицо, спросил Быкова:
— Ты Пылаева помнишь?
— Твоего бывшего антрепренера? Он еще с нами в Болгарию ездил?
— Его самого… Он тоже теперь неподалеку оказался.
— Что же он делает тут?
Тентенников не успел ответить. Васильев подсел к летчикам и тихо спросил:
— В отряд сегодня поедете?
— Завтра собираемся, — отозвался Быков.
— Не неволю. Можете и завтра. Но помните, что скоро наступят горячие дни.
Он отвел в сторону Быкова и усадил его на диван рядом с собой.
— Мне с вами поговорить хочется обстоятельней. Вы — богатырь. Без преувеличения скажу: вы даже не представляете, как любит вас армия. Мотористы и механики, узнав, что вы переходите в наш отряд, обрадовались. Еще бы, — с завистью сказал он, поглядывая на новенькие крестики, — вы настоящий герой — Кузьма Крючков авиации.
— Полноте, я ли один… Таких, как я, много, и если прямо говорить, то и мои приятели тоже чего-нибудь стоят…
— Понимаю. Дружеские чувства, — многозначительно ответил Васильев. — Преданность в дружбе — благородная черта. Тем более хочется и мне, забыв старое, сдружиться с вами. Прошу только об одном: если другие будут вам плохо говорить обо мне, не верьте, прежде чем не убедитесь сами.
— Собственно говоря…
— Ничего больше, — успокоил Васильев. — Не каждый человек может понять чужую душу. Только о том я и хотел сказать вам…
Он поднялся с дивана, улыбнулся, обнажив бледные десны, и вышел из комнаты.
— О чем он с тобой разговаривал? — спросил Тентенников, когда затихли в отдалении шаги Васильева.
— Не пойму, комплиментами занимался да уговаривал не верить злым рассказам о нем.
— Напрасно он старался, — рассердился Тентенников. — В отряде у нас тяжелая жизнь, скоро ты сам увидишь. Конечно, если мы трое будем друг за друга держаться, никак ему не справиться с нами: лиса он, право, лиса. И нам с Глебом он сначала сладкие песни пел, но мы теперь поняли, какой он мерзавец… Он на войну все свои надежды возлагает, отличиться думает, чина добиться высокого хочет. А сам-то — человек темный, двоедушный…
Быков слушал невнимательно, — хотелось побеседовать с Леной, но никак не удавалось остаться с ней наедине.
— Потом поговорим, — сказал он Тентенникову. — А я тебя вот о чем попрошу: вызови-ка Лену сюда.
Лицо Тентенникова расплылось в широкой добродушной улыбке. Он подмигнул Быкову, похлопал его по плечу и громким шепотом, который, как казалось Быкову, можно было услышать в самом дальнем углу комнаты, доверительно сказал:
— Мне и самому Лена до смерти нравится. Но, понятно, для тебя удружу…
Лена вышла заспанная, в коротком платье, в платке, накинутом на плечи, в туфлях на босу ногу. Лицо её было румяно после сна, и губы немного припухли.
Несколько минут не мог Быков промолвить ни слова. С той поры, как узнал он Лену, не было дня, когда бы не думал о ней. А как он мечтал о встрече с ней в военную пору! В старом авиационном отряде у него было много приятелей, но не было настоящего друга. И всегда ему казалось, что именно Лена сможет стать таким другом, что с ней он сможет делиться своими думами и переживаниями, радостями и несчастьями…