Мертвые души. Том 2 - Гоголь Николай Васильевич. Страница 54

— Ну, раз надо, то, стало быть, надо, — отвечал Самосвистов, немного смутясь, и ещё более сотни душ перекочевало в шкатулку Павла Ивановича.

Промаявшись в славном городе Тьфуславле ещё три дня и дождавшись наконец прибывших из имения Самосвистова Петрушку с Селифаном, Павел Иванович велел заложить коляску братьев Платоновых и трогаться в путь, не ведая того, что по жалобе, поданной стариком Моховым, так по сию пору ничего не ведающим о судьбе пропавшей дочери, щегольскую коляску с красными спицами ищут по всем дорогам губернии. Но Павел Иванович, как было говорено уже не раз, точно в рубашке родился: Селифан по своему всегдашнему обыкновению уже перед самым выездом нашёл без малого десяток дел, которые надобно было переделать, и провозился до вечера, так что выехали они уже ввечеру, при спустившихся сумерках, и, покровительствуемые темнотою, отправились в путь. Уже далеко за полночь, сбившись на какой-то просёлок, они выбрались за границы губернии и незамеченные никем продолжали свой путь.

Утро Павел Иванович встретил в дороге. Он потянулся, вкусно зевая и покачиваясь в такт мерным раскачиваниям коляски, протёр глаза. Здесь, за наглухо застёгнутым, пахнущим кожею, пологом было тепло и уютно, и, пребывая точно в большой и мягкой скорлупе, Чичиков почувствовал успокоенность и защищённость ото всех неприятностей и невзгод, что остались там, по ту сторону этой скорлупы, привольно летящей над дорогами, мимо лугов, полей и лесов. Новое утро наступало из-за горизонта, и коляска, точно убегая от прежней жизни с тревожными событиями последних дней, несла Павла Ивановича в новую жизнь; по крайней мере так ему казалось. И ещё ему казалось, что он вырвался на свободу, избегнул какой-то неясной, но гнетущей опасности, угрожавшей его покою и благополучию, оставив всё это позади канувшим во тьму ушедшей ночи. Откинув полог, он вдохнул свежего утреннего ветерка, глянул на позолочённые утренними косыми лучами солнца дерева, на их мелко трепещущие листочки, на ласточек, со свистом мечущихся по воздуху в погоне за проснувшимися уже мошками, и неожиданно такою теплотою плеснуло ему в сердце, что Павел Иванович даже рассмеялся мелким дробным смешком, как может смеяться ребёнок подаренной новёхонькой цацке или же кто-либо, долго и безнадёжно болевший и выздоровевший вдруг, по божьей милости. Селифан, трясущийся на козлах, повернулся на прозвучавший за спиною смех и улыбаясь, словно складывая лицо в морщины, сказал:

— Доброго утречка вам, Павел Иванович, — приподнимая при этом старый линялый картуз.

— И тебе того же, братец, — отвечал Чичиков, поглядывая на клюющего носом Петрушку, сидевшего на козлах рядом с кучером.

— Неплохо бы и того, передохнуть маленько, — продолжал Селифан, — а то кони совсем притомились; почитай, что всю ночь без роздыха…

— Хорошо. Как увидишь трактир или постоялый двор — сворачивай, — согласился Чичиков, снова откидываясь на кожаные подушки.

Вскоре и вправду показался у поворота на взгорье постоялый двор и, покрикивая на лошадей и щёлкая кнутом, Селифан заворотил коляску к нему. Въехав в ворота, Селифан приостановил экипаж, дав Павлу Ивановичу сойти, а затем, отъехавши в сторону, принялся распрягать лошадей.

Пройдя в общую залу, Чичиков потребовал подать ему чаю и на вопрос полового, не подать ли к чаю какой еды, ответил, что еды не надо, еда есть своя, на что половой несколько обиженно поджал губы, а Чичиков, не обратя на него внимания, велел Петрушке достать провизии из обильных платоновских припасов и принялся завтракать. У противоположной стены на длинном и затёртом до блеску диване сидел в тени, отбрасываемой ширмою, седой старичок в монашеском одеянии, рядом с ним находился молоденький служка с еле заметно пробивающимися юными усиками и бородою. Но и служка, и старичок сидели настолько тихо, так неподвижны были их прячущиеся в тени фигуры, что Чичиков поначалу и не приметил их вовсе. А приметивши, смутился, так как уписывал большой и сочный кусок ветчины с хреном, несмотря на бывший нынче постный день. И хотя старичок и не глядел вовсе на Павла Ивановича, и казалось, что взор его обращён куда-то внутрь самого себя, тем не менее Чичиков почувствовал смущение, будто пойманный за проказою сорванец. На старичке не было ничего из того, что говорило бы об его высоком сане и положении в церкви: только лишь простое чёрное платье да старинной работы серебряный крест на груди, но что-то волною исходило из того угла, где он сидел, заставляя робеть Павла Ивановича, который и в церковь-то наведывался от случая к случаю. И, кто знает, может быть, виною тому было то, что заметил он старичка со служкою вдруг, и показалось ему, будто они внезапно и бесшумно появились в тени у стены, точно два призрака. Но только Павел Иванович, давясь, проглотил вполовину прожёванный кусок и, сконфуженно, искоса поглядывая на старца, запил его стаканом чая. Поскорее покончив с завтраком, он решил не мешкая оставить залу, потому что проснулось в нём смущающее его чувство вины, и хотя он и говорил себе: «Экая провинность — поел скоромного…», но горькое чувство вины не оставляло. Испытывая неловкость, он пошёл прочь из залы, но неловкость была и в движениях его, и в лице, и в походке, и, уже подойдя к двери, он почему-то, сам не ведая почему, повернул назад и, подойдя к старичку, потупив глаза, произнёс, краснея:

— Благословите меня, батюшка.

И то ли из-за прекрасного утра, вставшего ему навстречу, то ли из-за приключений, бывших с ним в последние дни и оставивших мутный след в его душе, но Павел Иванович поклонился вдруг в ноги старичку, чувствуя, как предательски наворачиваются слёзы на глаза. Верно, увидел он неожиданно для себя те пропасти, что отделили его от той простой и прекрасной жизни, которою можно жить и которою жил этот старый святой человек, как чиста и незамутнена может быть она — жизнь человеческая, и сколько в ней может быть покоя и света, за которыми не надо носиться по городам и весям и которые всегда тут, рядом с тобою, надобно только поворотиться к ним лицом, а не бежать, гоняясь за миражами. Чичиков почувствовал, как на голову ему опустилась сухонькая рука, и от этого прикосновения пошли у Павла Ивановича по спине волною мурашки, он поднял красные от слёз глаза на старичка и увидел, что тот улыбается ему.

— Благословите, батюшка, — снова попросил он дрожавшим голосом.

— Не горюй, деточка, — тихо сказал старичок, — не горюй. Ступай тем путём, каким тебе предначертано. Иди и помни: нет ничего в мире, что творилось бы не по божьему соизволению, и чем сильнее болит твоё сердце, тем лучше, так ты научишься любить людей и тебя научатся любить, деточка. А сейчас иди и не бери грехов на душу.

С этими словами старичок перекрестил Павла Ивановича, и тот, испытывая и стыд от той сцены, причиною которой сам и послужил, и неизъяснимую лёгкость, поселившуюся где-то в груди, прошёл на двор и, велев Селифану запрягать через час, вышел за ворота постоялого двора, чтобы пройтись и продышаться. «Надо же, как нервишки-то поистрепались, — думал Чичиков, бредя вокруг забора, огораживающего постоялый двор. — Вот вам, батюшка Павел Иванович, кутежи по ночам! Вот вам карты да умыканье чужих невест!» — он почувствовал злость, поднявшуюся в нём и на Самосвистова, которого втайне всё же продолжал ещё побаиваться, и на Вишнепокромова, с которым вступил в сговор. В сердцах он поддал камешек, лежащий на идущей вдоль забора тропе, и тот словно в испуге запрыгал, прячась в утреннюю сырую траву. Ему уже было стыдно за только что бывший поступок, он представлял, как это должно было выглядеть со стороны и, не понимая охватившего его порыва чувств, понемногу начинал сердиться на себя, настроение его испортилось, а через час, когда кони несли его прочь от постоялого двора, он сердился уже и на благословившего его старца. «И тебя наконец полюбят, деточка», — мысленно передразнил его Павел Иванович и, ощутив толкнувшуюся в сердце злую досаду, сплюнул в придорожную пыль.

Всё дальше несли его кони, всё реже вставали леса вдоль дороги: поначалу они сменились перелесками, затем пошли отдельные рощицы, островками подымающиеся на широкой земной глади, но вскоре пропали и они, и коляска с красными спицами въехала в весеннюю степь, полную звенящих в траве насекомых и порхающих над ними бабочек, разлитого вокруг горячего травяного духа и пения невидимых в голубизне распахнувшихся над степью небес, крылатых певцов. Куда хватало глазу — была степь и вид этого разметавшегося от краю до краю, волнующегося травами, точно морскими волнами, пространства поселяли в душе опасливое и в то же время весёлое, бесшабашное настроение. И Чичиков понемногу, но отошёл от недавней бывшей в его сердце досады, потому как перед ним без границ простиралась земля, в которой можно было укрыться без следа и от насмешек, и от опасности, и от обид, и то утреннее, возникшее в нём чувство воли проснулось вновь в его душе, и он с удовольствием, подставляя лицо лёгкому, пахнущему травами, ветру и слушая дробный топот впряжённых в коляску коней, достал из платоновского сундука различной снеди, решив подкрепиться в пути, даже и по той причине, что ему не удалось утром как следует позавтракать. Поев копчёного окорока с мягкими ещё шанежками, крутых варёных яиц и запив знаменитым платоновским, холодным с ночи, квасом, Чичиков повалился на бывшие у него за спиною кожаные подушки и, удовлетворённо рыгнув, отдался пищеварению.