Мертвые души. Том 2 - Гоголь Николай Васильевич. Страница 9
Чичиков почувствовал то и другое: и уваженье и робость. Наклоня почтительно голову набок и расставив руки наотлёт, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал:
— Счёл долгом представиться вашему превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном поле, счёл долгом представиться лично вашему превосходительству.
Генералу, как видно, не не понравился такой приступ.
Сделавши весьма благосклонное движенье головою, он сказал:
— Весьма рад познакомиться. Милости просим садиться. Вы где служили?
— Поприще службы моей, — сказал Чичиков, садясь в кресла не посередине, но наискось и ухватившись рукою за ручку кресел, — началось в казённой палате, ваше превосходительство. Дальнейшее же течение оной совершал по разным местам: был и в надворном суде, и в комиссии построения, и в таможне. Жизнь мою можно уподобить как бы судну среди волн, ваше превосходительство. Терпеньем можно сказать, повит, спелёнат и, будучи, так сказать, сам одно олицетворённое терпенье… А что было от врагов, покушавшихся на самую жизнь, так это ни слова, ни краски, ни самая, так сказать, кисть не сумеет передать, так что на склоне жизни своей ищу только уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого соседа вашего превосходительства…
— У кого это?
— У Тентетникова, ваше превосходительство.
Генерал поморщился.
— Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал должного уважения…
— К чему?
— К заслугам вашего превосходительства. Не находит слов. Говорит: «Если бы я только мог чем-нибудь… потому что точно, говорит, умею ценить мужей, спасавших отечество».
— Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь! — сказал смягчившийся генерал. — В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он будет преполезный человек.
— Совершенно справедливо изволили выразиться, ваше превосходительство: истинно преполезный человек; может побеждать даром слова и владеет пером.
— Но пишет, я чай, пустяки, какие-нибудь стишки?
— Нет, ваше превосходительство, не пустяки… Он что-то дельное… Он пишет… историю, ваше превосходительство.
— Историю? О чём историю?
— Историю… — тут Чичиков остановился и, оттого ли, что перед ним сидел генерал, или просто чтобы придать более важности предмету, прибавил: — историю о генералах, ваше превосходительство.
— Как о генералах? О каких генералах?
— Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть, говоря собственно, об отечественных генералах.
Чичиков совершенно смутился и потерялся, чуть не плюнул сам и мысленно сказал в себе: «Господи, что за вздор такой несу!»
— Извините, я не очень понимаю… Что ж это выходит, историю какого нибудь времени или отдельные биографии? И притом всех ли, или только участвовавших в двенадцатом году?
— Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в двенадцатом году. — Проговоривши это, он подумал в себе: «Хоть убей, не понимаю».
— Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов.
— Робеет, ваше превосходительство.
— Какой вздор! Из какого-нибудь пустого слова, что между нами произошло… Да я совсем не такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать.
— Он к тому не допустит, он сам приедет, — сказал Чичиков, оправился и совершенно ободрился, и подумал в себе: «Экая оказия! Как генералы пришлись кстати! А ведь язык взболтнул сдуру».
В кабинете послышался шорох. Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою, и на отворившейся обратной половине её, ухватившись рукой за медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в тёмной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещённая сильно сзади лампами, — одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч, как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала. Чичиков в первую минуту не мог дать себе отчёта, что такое именно перед ним стояло. Трудно было сказать, какой земли она была уроженка. Такого чистого, благородного очертанья лица нельзя было отыскать нигде, кроме разве только на одних древних камейках. Прямая и лёгкая, как стрелка, она как бы возвышалась над всеми своим ростом. Но это было обольщение. Она была вовсе не высокого роста. Происходило это <от> необыкновенно согласного соотношения между собою всех частей тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать её. Но это было также обольщение. Оделась <она> как <бы> сама собой: в двух, трёх местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг неё в таких сборах и складках, что если бы перенести их вместе с нею на картину, все барышни, одетые по моде, казались бы перед ней какими-то пеструшками, изделием лоскутного ряда. И если бы перенесть её со всеми этими складками её обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных.
— Рекомендую вам мою баловницу! — сказал генерал, обратясь к Чичикову. — Однако ж фамилии вашей, имени и отчества до сих пор не знаю.
— Должно ли быть знаемо имя и отчество человека, не ознаменовавшего себя доблестями? — сказал скромно Чичиков, наклонивши голову набок.
— Всё же, однако ж, нужно знать…
— Павел Иванович, ваше превосходительство, — сказал Чичиков, поклонившись с ловкостью почти военного человека и отпрыгнувши назад с лёгкостью резинного мячика.
— Улинька! — сказал генерал, обратясь к дочери. — Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупый человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого года.
— Да кто же думал, что он глупый человек? — проговорила она быстро. — Разве один только Вишнепокромов, которому ты веришь, который и пустой, и низкий человек!
— Зачем же низкий? Он пустоват, это правда, — сказал генерал.
— Он подловат и гадковат, не только что пустоват. Кто так обидел своих братьев и выгнал из дому родную сестру, тот гадкий человек.
— Да ведь это рассказывают только.
— Таких вещей рассказывать не будут напрасно. Я не понимаю, отец, как с добрейшей душой, какая у тебя, и таким редким сердцем, ты будешь принимать человека, который как небо от земли от тебя, о котором сам знаешь, что он дурен.
— Вот этак, вы видите, — сказал генерал, усмехаясь Чичикову, — вот этак мы всегда с ней спорим. — И, оборотясь к спорящей, продолжал: — Душа моя! Ведь мне ж не прогнать его?
— Зачем прогонять? Но зачем показывать ему такое внимание? Зачем и любить?
Здесь Чичиков почёл долгом ввернуть и от себя словцо.
— Все требуют к себе любви, сударыня, — сказал Чичиков. — Что ж делать? И скотинка любит, чтобы её погладили: сквозь хлев просунет для этого морду — на, погладь!
Генерал рассмеялся.
— Именно, просунет морду: погладь, погладь его! Ха, ха, ха! У него не только что рыло, весь, весь зажил в саже, а ведь тоже требует, как говорится, поощрения… Ха, ха, ха, ха! — И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.
Чичиков разрешился тоже междуиметием смеха, но из уваженья к генералу, пустил его на букву е: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его так же стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет.
— Обокрадет, обворует казну, да ещё и, каналья, наград просит! Нельзя, говорит, без поощрения, трудился… Ха, ха, ха, ха!
Болезненное чувство выразилось на благородном, милом лице девушки.
— Ах, папа! Я не понимаю, как ты можешь смеяться! На меня эти нечестные поступки наводят уныние и ничего более. Когда я вижу, что в глазах совершается обман в виду всех и не наказываются эти люди всеобщим презреньем, я не знаю, что со мной делается, я на ту пору становлюсь зла, даже дурна: я думаю, думаю… — И чуть сама не заплакала.