За живой и мертвой водой - Далекий Николай Александрович. Страница 16
До отхода московского поезда оставалось около тридцати минут. Эти полчаса словно были предоставлены Наталье Николаевне, чтобы она, хорошенько все взвесив и рассудив, решила вопрос, ехать ли ей с матерью в Москву или вернуться к мужу. Наталья Николаевна приняла решение в первую же секунду. Однако мать не захотела оставлять дочь одну, И они обе вернулись в Братын.
Здесь, в Братыне, встревоженных, измученных женщин ждала еще более горькая весть — командира эскадрильи истребителей, старшего лейтенанта Румянцева уже не было в живых, он погиб в первом воздушном бою. Беда не приходит одна… У матери при этом известии отнялись ноги.
Гитлеровцы наступали. Командование авиаполка спешно отправляло семьи летчиков в глубокий тыл. Наталья Николаевна в своем горе не понимала, что происходило вокруг. Она и слышать не желала об эвакуации, она не могла покинуть место, где был похоронен муж. Ей казалось, что ее поспешный, трусливый отъезд будет равносилен предательству. Она не могла смириться со смертью человека, которого так любила. Она ждала чуда — вот войдет он, вот внесут его раненого, обгоревшего…
Когда Наталья Николаевна опомнилась, пришла в себя, уже не было надежды на возможность выбраться из Братына с больной старухой на руках. Она могла уйти на Восток только одна. И она осталась с матерью. Да, всех невольно трогала эта скорбная история, но никто не знал самого главного — старая больная женщина, ради которой Наталья Николаевна решила пройти все испытания, какие ей, жене советского офицера сулила жизнь на земле, занятой врагом, не была ее родной матерью. Это была мать ее мужа…
Несколько хлопцев и девчат из Подгайчиков учились два года в Братынской средней школе. Они называли свою учительницу, как и прежде — Наталья Николаевна. Вскоре ее начали называть так и те, кому она с матерью шила обновы, зарабатывая на пропитание. Ни отдающее старыми временами «пани профессорка», ни полупрезрительное «советка» — ни одно из этих слов не подходило к милой, печально приветливой женщине с ясными разумными глазами, с утра до вечера сидевшей за ручной машинкой.
У Юрка Карабаша сложились особые отношения с учительницей. Он был ее любимым учеником и он знал; если бы не заступничество Натальи Николаевны — не учиться бы им, Карабашам, братьям убежавшего к немцам ярого националиста, в советской гимназии. Но Наталья Николаевна отстояла его и Степана, лучших своих учеников, хоть не раз навлекала на себя недовольство начальства. Любовь — слишком слабое слово для тех чувств, какие вызывала в душе Юрка его учительница, — он ее обожал, боготворил. Когда Наталья Николаевна появлялась в классе — крупная, уверенная в себе, молодая, цветущая русская женщина с веселыми серыми глазами на открытом, румяном лице, с выложенными широкими кольцами на голове толстыми пшеничными косами, — Юрку казалось, что в классе становится светлее, чище, и даже воздух начинает пахнуть чем–то свежим, весенним. Он радовался каждому ее взгляду, брошенному на него. Когда же она останавливалась возле его парты, клала руку на его плечо или легким ласковым прикосновением приглаживала его буйный курчавый чуб, он замирал, счастливый и испуганный, точно это была бесценная материнская ласка, которой ему не довелось изведать и которой — он инстинктивно ощущал это — ему всегда не хватало.
Но это были чувства мальчика, выросшего без матери, это была невольная приязнь и привязанность ученика к хорошей, красивой учительнице, а глубокое уважение к Наталье Николаевне, вера в нее, как в доброго, справедливого и непреклонного человека, пришли к Юрку после того случая, когда его вычеркнули из списка лучших учеников, премированных бесплатной поездкой в Киев.
Все в классе знали, почему это произошло, — браг националиста. Наталья Николаевна узнала об изменении в списке позже всех. На перемене она задержалась в кабинете директора и опоздала на урок — прежде этого никогда не случалось — на добрые пять минут. Вошла в класс, казалось бы, спокойная, но с красными пятнами на щеках, с недобрым блеском в глазах, и объявила своим обычным ровным голосом:
— Напоминаю. Выезд группы экскурсантов назначен на завтра. Все, кого я называла позавчера, должны явиться на вокзал к десяти часам утра без опоздания.
— Наталья Николаевна, а Юрко Карабаш тоже едет? — вскочила Ганя Худяк, самая прилежная и самая тупая ученица в классе.
— Конечно, — будто ничего не случилось, ответила учительница, раскрывая принесенный томик Толстого. — Все, кого я назвала…
Юрко увидел Киев, Днепр… Наталья Николаевна ездила с экскурсией. Она, как показалось Юрку, была холодна с ним и, встретившись с его глазами, отводила свой взгляд. Возможно, она хотела доказать себе и другим, что у нее нет и не может быть любимчиков, подчеркнуть, что все ученики для нее равны. И только на обратном пути, когда уже подъезжали к Братыну, Наталья Николаевна, проходя по вагону, остановилась возле Юрка, шутливо потрепала его за волосы и сказала чуточку самодовольно: «Ну, вот мы и дома…» Это прозвучало так: «Ну вот, все обошлось, как нельзя лучше. Я не дала тебя в обиду».
В тот же день он впервые увидел мужа Натальи Николаевны. Широкоплечий летчик с таким же открытым, как и у Натальи Николаевны, лицом, торопливо шел по перрону, стараясь сдержать счастливую, радостную улыбку. Юрко почему–то смутился, нахмурился, опустил глаза, увидев, как взволнованный встречей летчик обнимает и целует его учительницу. Он так и не понял, что это ревность, неосознанная ревность, впервые посетившая его мальчишечье сердце.
Всего три года прошло с тех пор, а кажется, все это было давно–давно, бог знает когда. Где–то зарастает травой могила широкоплечего летчика. Наталья Николаевна извелась — не узнать, поблекла, стала похожей на монашку. На улице ее не увидишь, сидит с утра до ночи в своей нищей, голой хате, строчит на машинке.
Юрко понимал, что он ничего не сделал плохого своей учительнице и уж, конечно, не по его вине разрушилось ее счастье и ей приходится так бедовать. И все же он терзался, когда серые глаза Натальи Николаевны с таившейся в них едва приметной насмешливо–доброй улыбкой встречались с его глазами, как будто он обманывал себя и был в чем–то виноват перед ней. Юрко полагал, что это чувство неясной вины возникало у него потому, что он ничем не может помочь Наталье Николаевне. Однажды он тайком от тетки набрал мешочек фасоли и отнес в хату учительницы, однако Наталья Николаевна наотрез отказалась принять этот дар. Она покачала головой и сказала мягко и в то же время укоризненно: «Не делай, Юра, этого, если не хочешь причинить мне неприятности. Я ведь знаю, что и у вас негусто. А мы пока не голодаем». Кажется, она хотела спросить его о чем–то. Очевидно, она слышала, что Степан ушел в лес к бандеровцам. Но она не спросила, а только грустно и нежно оглядела своего подросшего и окрепшего любимца, словно хотела потрепать его кудри и сказать: «Вот ты и вырос, Юра…» Но сказала она другое: «Юра, я всегда рада видеть тебя. Но приходить ко мне можно только по делу. За нашей хатой следят…»
…К этой темной, убогой хате привел Юрко Стефу, несшую на руках своего братика, после того, как Василь Гнатышин отказался приютить их.
Им открыли сразу, точно знали, что они явятся, и ждали их прихода. Очевидно, Наталья Николаевна не спала, сидела у окна… Она даже не спросила за дверью: «Кто тут», — а когда Юрко в сенцах начал объяснять ей, что произошло, торопливо прервала его:
— Хорошо, Юра, они останутся у нас. Не беспокойся. Я накормлю и спрячу. Но ты сам понимаешь…
Да, он знал, какой опасности подвергает этих двоих беззащитных женщин, жизнь которых всегда была под угрозой. Знал и то, что Наталья Николаевна боится не за себя. Но в этот момент у него не было другого выхода.
— Только до следующей ночи. Слово чести! Присягаю…
— Нет, Юра, ты меня неправильно понял, — горячим шепотом возразила учительница. — Пожалуйста, не горячись и не делай глупостей. Я вовсе не устанавливаю срока. Ты заберешь их, когда найдешь надежное место. До этого времени они будут у нас. И уходи скорей, прошу тебя… Мы все сами тут устроим.