Повести моей жизни. Том 2 - Морозов Николай Александрович. Страница 38
К шести часам вечера мы были уже у Селифонтова в его огромном и роскошном доме в Измайловском полку. Это был наш сосед по именью, меценат всяких художеств и самый близкий друг моего отца.
Несмотря на свои миллионы, картинные галереи и роскошные дворцы, один в Москве, а другой в Петербурге, он открыто презирал всякую внешность, считал себя народником по убеждениям, а потому и дома, и в гостях ходил не иначе как в красной рубашке и плисовых штанах, вправленных в голенища смазных сапог, предварив этим Льва Толстого лет на двадцать. Выходя на улицу, в театр, в дворянские и всякие другие собрания, он надевал еще поверх этого поношенную синюю поддевку и такую же смушковую шапку.
— Куда ты лезешь, рыло! — кричали ему городовые, когда он вступал в таком виде на парадные лестницы общественных собраний.
А он только ухмылялся с довольным видом и представлял им свою визитную карточку с дворянской короной наверху. Ему часто не верили и, если не было поблизости распорядителя, который выручал его, тащили в полицию, где он торжественно и важно заявлял жалобу на грубое обращение с ним городовых.
Там наводили справки и удостоверялись, что это «известный чудак-миллионер».
Его с тысячами извинений отпускали домой и наконец разослали всем городовым его приметы, чтобы более не было таких «недоразумений». Он очень любил, всегда с громким хохотом, рассказывать о своих приключениях, считал себя либералом и платонически сочувствовал английскому образу правления, точно так же как и мой отец. Но и он тоже не решился бы из страха перед Третьим отделением шевельнуть для достижения такого строя хоть одним пальцем. Однако он был много экспансивнее моего отца.
— А, здравствуй, Коля! Как ты поживаешь? — воскликнул он, встречая меня наверху лестницы, опять совершенно так же просто, как и все другие знакомые отца, словно мы только вчера расстались, и, как бывало в детстве, поцеловал меня. — От мамаши из деревни были известия?
— Да, писали недавно, что там все здоровы.
— Ну и отлично!
И он обратился к отцу по поводу какой-то новой картины Айвазовского, которую хотел купить.
На столике перед зеркалом я увидел золоченую каску с высоким фонтаном белых лошадиных волос наверху.
— Это Протасова? — спросил я.
— Да, моя! — ответил мне вышедший в этот момент из комнаты высокий молодой человек в военной форме, поцеловавшийся сначала с моим отцом, а потом и со мной.
Он так вырос после двух лет нашей разлуки, что я едва узнал его. Но он встретил меня так же просто, как и Селифонтов.
— Ну-ка, надень! — сказал я ему. — Идет ли к тебе?
Он надел и посмотрел на меня, смеясь.
— А теперь надень ты!
Я тоже надел.
— И к тебе идет! — сказал он. — Но только не соответствует штатскому платью.
Он снял с вешалки свое форменное пальто и расставил передо мною.
— Ну-ка, надевай!
Я сунул руки в рукава, и он помог мне застегнуться.
— Совсем кавалергард! — сказал он, рассматривая меня.
Отец и Селифонтов тоже смеялись и хвалили. Разоблачившись, мы пошли наконец в гостиную, всю увешанную картинами в золоченых рамах; вдали виднелась целая анфилада комнат в том же роде. Где-то звенели приборы накрываемого стола. Вышла жена Селифонтова и присоединилась к нашему общему разговору, в котором принимали участие главным образом Селифонтов и отец, а мы, молодежь, скромно слушали.
— Ты еще не видал нашего петербургского дома, — сказал Протасов, официальный наследник всего этого имущества, так как у Селифонтовых не было детей, а он был единственным племянником. — Хочешь, пройдемся, я покажу!
— Да, и в самом деле посмотри-ка, — прибавил Селифонтов.
Я встал и отправился вместе с Протасовым в соседнюю комнату, но он не дал мне тут остановиться и потащил далее, в самую отдаленную.
— Ужасно надо тебя видеть! — сказал он совсем другим, словно облегченным, голосом. — Я уже давно узнал, что тебя освободили, но нас отпускают только по праздникам, и раньше, чем сегодня, было совершенно невозможно встретиться. Ну слава богу! Наконец-то ты на свободе! Мне так было тебя жалко! Ты не обижайся, что я так равнодушно и попросту встретил тебя сначала. Это дядя велел, потому что твой отец не любит, когда с ним заговаривают о твоем заключении. А я тебе очень сочувствую. Знаешь, у нас в училище еще Курочкин и Кемпе из прежних твоих товарищей. Все просили кланяться тебе. В следующее воскресенье мы хотим собраться и потолковать с тобой о всех этих делах. Лучше соберемся здесь, дядя Сергей не будет нас тревожить, а у тебя твой отец, наверное, будет все время сидеть с нами.
У меня глаза широко раскрылись от изумления.
«Как! И в этом военном училище, считающемся привилегированным, уже есть сочувствующие! И отец сам советует мне поближе сойтись с ними!»
Мне вдруг стало даже смешно.
Положение мое, оказывается, далеко не такое плачевное, как представлялось с первого взгляда! Оказывается, что если не мы, то напавшие на нас охранители успели за год моего отсутствия сильно встряхнуть общество, и оно все заинтересовано нами.
Но не успел я ответить Протасову, как к нам поспешно вбежал и сам Селифонтов. — Ну-ка, — сказал он, обнимая меня, — рассказывай! Сильно там тебя мучили в «собственной»-то канцелярии? Там, говорят, секут. — Не секли тебя? Признавайся прямо, ведь не за худое что-нибудь!
— Нет! — ответил я, смеясь. — Честное слово, не секли, да и не слыхал, чтобы высекли кого-нибудь из моих товарищей.
— Ну а пытки были какие-нибудь? Например, морили голодом?
— Голодом-то, пожалуй, и морили целый месяц вначале, когда давали по десяти копеек в день на все мое продовольствие. Но самая главная пытка — это одиночество под вечным враждебным наблюдением и вечное безмолвие, особенно когда в Москве мне не давали никаких книг за то, что я отказался давать показания.
— А ты отказался?
— Да.
— Молодец! — воскликнул он, снова обнимая меня. — Ну да об этом еще потолкуем как-нибудь после, а теперь мне надо бежать к твоему отцу, которого я оставил с женой нарочно, чтобы расспросить тебя.
И он поспешно удалился.
Мы с Протасовым начали теперь по-товарищески рассказывать друг другу обо всем пережитом нами. Он действительно оставил гимназию из-за водворившегося в ней классического мракобесия вместе со многими товарищами, одни из которых пошли в реалисты, другие в военные. Везде, по его словам, особенно в молодежи, только и говорили, что о начавшемся революционном движении и о постоянных арестах среди студентов, и повсюду очень сочувствовали мне и моим товарищам.
— Даже и отцы наши, — прибавил он, — начали понемногу цивилизоваться. Они все, за исключением твоего, охотно рассказывают о своих сидящих в темницах детях.
— Обед готов! — сказал нам появившийся в дверях лакей.
Мы оба отправились в столовую, где Селифонтов посадил меня рядом с собой.
— Ну что, нравятся тебе мои новые картины? — спросил он.
— Да, — ответил я, не будучи в состоянии ничего прибавить, так как не рассмотрел почти ни одной.
Желая как-нибудь отвести разговор от деталей, чтобы не попасться, я прибавил:
— Некоторые перевезены из Москвы, я их там видел.
— Жалко мне того московского дома, — сказал Селифонтов. — Это был дворец одного графа, который я купил лет двенадцать назад, но недавно я его продал. Смешно и накладно содержать целый дворец в Москве, когда живешь в Петербурге и уезжаешь туда лишь на несколько дней в году, да и то специально для того, чтобы посмотреть, цел ли еще этот самый дом. Но такой замечательной анфилады зал, как там, уже нигде не найдешь. Она занимала целый уличный квартал.
Он начал задумчиво вспоминать подробности не то для нас, не то для себя самого.
— Помнишь? Вдоль всего фасада шел внутри темный коридор. По правую сторону его был ряд больших спальных комнат, в которых можно было разместить полсотни гостей, а по другую его сторону была глухая стена. За нею и шли эти залы, из которых только в две крайние можно было войти с концов коридора. Помнишь, как вы гимназистами гонялись друг за другом по всем залам и потом возвращались в них с другого конца по коридору? А мы с твоим отцом сидели в алой гостиной на диване. Нам открывался оттуда чудный вид на всю эту длинную анфиладу комнат, и мы смотрели сквозь огромные растворенные двери, как вы убегали по ним вдаль.