Женщина и природа - Цвейг Стефан. Страница 4
Призрачной казалась их немая пустота, и невольно в одно из них я вместил нежный стан странного существа, которое так смутило меня своим взором. В глубине моей души он еще жил — этот взор. Он был подвижен, и я чувствовал, как он блистал из мрака; таинственное предчувствие чуяло его где-то здесь, в этих стенах, и бродило у меня в крови неясным ожиданием. Мне было душно. Стоило мне закрыть глаза, как под веками вспыхивали красные искры. Еще сверкал во мне белый, знойный день, еще трепетала эта сырая, сияющая, сверкающая фантастическая ночь.
Но я не мог оставаться здесь, на террасе. Было темно и одиноко. Я нехотя поднялся по лестнице. Было во мне какое-то сопротивление, которого я не мог побороть. Я был утомлен, но мне казалось, что ложиться спать еще рано. Какое-то таинственное ясновидение обещало мне приключение, и во мне зародилось желание увидеть что-нибудь живое, согревающее. Будто тонкие щупальца выросли у меня, пока я пробирался по лестнице: я прикоснулся ко всем комнатам, и, как прежде все мои чувства были направлены на природу, так теперь я перебросил их внутрь дома; я чувствовал сон и спокойное дыхание множества людей, тяжелую циркуляцию их густой, черной крови, их благодушный покой, тишину и в то же время присутствие какой-то магнетической силы. Мне чудилось здесь что-то бодрствующее вместе со мной. Был ли это тот взор, была ли это природа, которые все лили в меня это тонкое, жгучее безумие? Мне казалось, что сквозь стены я ощущаю прикосновение чего-то мягкого; маленький, беспокойный огонек трепетал во мне, дразнил кровь и не угасал. Нехотя я поднимался по лестнице, останавливался на каждой ступеньке и вслушивался — не только слухом, но всем своим существом. Ничто бы меня не удивило; все во мне ожидало чего-то небывалого, неслыханного; я знал: эта ночь не завершится без чего-то чудесного и духота должна разразиться молнией. Еще раз, стоя у перил лестницы, я ощутил в себе весь истомленный мир, вздыхающий по грозе. Но ничто не шевельнулось. Только тихое дыхание бродило по уснувшему дому. Усталый и разочарованный, я поднялся на последние ступени; моя одинокая комната страшила меня, как гроб.
Тускло блестела в темноте ручка двери, влажная и теплая. Я вошел. Распахнутое настежь окно открывало черный четырехугольник ночи — верхушки густых елей и между ними кусок облачного неба. Темно было внутри и снаружи — в мире и в комнате, но странно и непонятно: у оконной рамы светлело что-то узкое, прямое, как затерявшаяся полоска лунного света. Я в удивлении приблизился, чтобы разглядеть, что это блестит так ярко в безлунной ночи. Я приблизился, и светлое пятно зашевелилось. Я изумился, но не испугался: в эту удивительную ночь я был готов к самым фантастическим событиям; все было уже предчувствовано — все явившееся в сновидении. Никакая встреча меня бы не поразила и меньше всего — эта встреча. И действительно: это была она — та, о ком я бессознательно думал на каждой ступеньке, при каждом шаге, который я делал в этом спящем доме, и чье бодрствование мои возбужденные чувства воспринимали сквозь стены и двери. Облаком представилась она мне, окутанная, словно туманом, ночным одеянием. Она прислонилась к окну, и, всем существом обращенная к природе, будто отраженная в мерцающем зеркале ее загадочной бездны, она казалась сказкой: Офелия над прудом.
Я подошел ближе, смущенный и взволнованный. Шум, должно быть, дошел до нее. Она повернулась. Ее лицо было затемнено. Я не знал, видела ли она меня, слышала ли мои шаги: в ее движении не было ни резкости, ни испуга, ни сопротивления. Все было тихо вокруг. Раздавалось только тиканье карманных часов, висевших на стене. Вдруг, еле слышно и неожиданно, в тишине прозвучали слова:
— Я так боюсь.
С кем она говорила? Узнала ли она меня? Ко мне ли она обращалась? Или говорила во сне? Это был тот же голос, тот же дрожащий звук, который трепетал сегодня на террасе при виде надвигающихся туч, еще до того, как встретил меня ее взгляд.
Странно было все это, но я не был ни удивлен, ни смущен. Я подошел к ней, хотел успокоить, взял ее за руку. Рука была горяча и суха, как трут; слабо зашевелились в моей руке ее пальцы. Все в ней было вяло, беспомощно, безжизненно. И только губы прошептали еще раз, как будто издали:
— Я боюсь! Я так боюсь!
И тихо вздохнула она, как будто задыхаясь:
— О, как душно!
Эти слова, произнесенные шепотом и будто вдали, прозвучали тайной между нами. И все же я чувствовал: они были обращены не ко мне. Я схватил ее за руку. Она не сопротивлялась, лишь слегка задрожала, как деревья тогда, в ожидании грозы. Я крепче прижал ее к себе. Без сопротивления, словно теплая, ниспадающая волна, коснулись ее плечи моей груди. Теперь, наконец, я прикасался к ней. Я вдыхал зной ее кожи, влажный аромат ее волос. Я не двигался, она молчала. Странно было все это, и любопытство мое разгоралось. Постепенно росло мое нетерпение. Я коснулся губами ее волос — она не сопротивлялась. Тогда я поцеловал ее губы — они были сухи и горячи — и, едва я поцеловал ее, они вдруг раскрылись, будто вбирая влагу, но без жажды, без страсти, как у ребенка, сосущего спокойно, вяло, ненасытно. Полной томления ощутил я ее. Как ее губы, прильнуло ко мне ее стройное, теплое, сквозь легкое одеяние трепещущее тело, и прикосновение его напоминало мне только что испытанное прикосновение ночи — бессильное, спокойное, но полное упоения и жажды. И вот, держа ее в своих объятиях,— мысли бродили ярко и беспорядочно,— я ощутил теплую, влажную землю, изнывающую в трепетной жажде освобождения, ощутил бессильную, знойную, пылающую природу. Я целовал и целовал ее, и мне казалось, будто я обнимал весь огромный душный, истомленный мир, будто жар, которым пылали ее щеки, был испарением полей, будто ее мягкой теплой грудью дышала трепещущая земля.
И вот, когда мои блуждающие губы были готовы прикоснуться к ее векам, к глазам, черную вспышку которых я так трепетно ощутил, когда я поднялся, чтобы заглянуть ей в лицо и насладиться его созерцанием, я с изумлением увидел, что веки ее плотно закрыты. Как греческая маска, изваянная из камня, без глаз, без дыхания, покоилась она — Офелия, но уже мертвая, плывущая по волнам, с бледным, безжизненным лицом на черном фоне потока. Я испугался. Впервые я почувствовал действительность в этом фантастическом происшествии. С ужасом я понял, что я овладел спящей, что держал в объятиях опьяненную, больную сомнамбулу, приведенную ко мне только духотой ночи и красной, зловещей луной,— существо, которое не сознает своих поступков, которое меня, может быть, не желает. Я испугался. Меня давила тяжесть ее тела. Тихо я хотел опустить ее в кресло, на кровать, чтобы не вырвать насильно из рук опьяненной чашу наслаждений, которых она, быть может, не хотела мне подарить, чтобы не воспользоваться безумием, бродившем в ее крови. Но, почувствовав, что я ее оставляю, она умоляюще прошептала:
— Не покидай меня! Не покидай меня!
И еще жарче впивались ее губы, еще теснее прижалось ко мне ее тело. Страдальчески напряженным было ее лицо с закрытыми глазами, и с ужасом я понял, что она хотела проснуться, хотела — и не могла; что ее опьяненное сознание рвалось из заключения и стремилось к свету. Но именно то, что под этой свинцовой маской сна шевелилось что-то, что стремилось вырваться из этой заколдованности, вызывало во мне опасное и соблазнительное желание разбудить ее.
Я сгорал от нетерпения увидеть ее бодрствующей, говорящей, живым существом, не только сомнамбулой, и во что бы то ни стало я хотел пробудить к жизни ее бессознательно наслаждающееся тело. Я привлекал ее к себе, я тряс ее, я впивался зубами в ее губы и пальцами в ее руки, я хотел заставить ее открыть глаза и сознательно отдаться тому, к чему побуждал ее неосознанный инстинкт. Но она только сгибалась и болезненно стонала в цепких объятиях.
— Еще! Еще! — лепетала она с мольбой, с бессмысленной мольбой, которая меня возбуждала и лишала рассудка.
Я чувствовал, что пробуждение было близко, что оно прорывалось из-под беспокойно шевелившихся, сомкнутых век. Все крепче и крепче я обнимал ее, все теснее прижимал ее к себе, и вдруг я почувствовал, что слезы покатились из ее глаз, и я выпил их соленую влагу. Все трепетнее подымалась ее грудь, она стонала, руки ее судорожно сжимались, как будто хотели побороть какую-то сковавшую их силу, подобно обручу окружившую ее сном, и вдруг, как молния в мире, насыщенном грозой, что-то в ней сломалось. Снова она стала для меня обременяющей тяжестью, ее губы оторвались от моих, руки упали, и, когда я опустил ее тело на постель, она лежала, точно мертвая. Я испугался. Невольно я прикоснулся к ней, тронул ее руки и щеки. Они были холодные, оцепеневшие, каменные. Только в висках тихо трепетала кровь. Словно мрамор, словно статуя, лежала она, с щеками, влажными от слез, тихо дыша напряженными ноздрями. Иногда проходил еще легкий трепет по ней — отливающая волна разгоряченной крови, но грудь дышала все спокойнее и ровнее. Все больше и больше она напоминала изваяние. Все человечнее — по-детски — все яснее, естественнее становились ее черты. Судорога прошла, она дремала, она спала.