Дневники русских писателей XIX века: исследование - Егоров Олег Владимирович "trikster3009". Страница 27
Категория времени играет существенную роль и в формировании образного строя дневника. Многие образы слагаются или из суммы исторических характеристик, или представлены в виде исторического обзора деятельности человека, завершившего свой жизненный путь. По замыслу автора, они служат выражением судеб целого поколения или определенного социально-исторического слоя. Для этих лиц время становится своего рода пробой на типичность. Герцен выделяет в них не обычные человеческие качества, положительные или отрицательные, а относит таких героев к типам на основании временных, эпохальных свойств личности, роднящих их с большим классом людей конкретного времени. Подобный прием будет использован Герценом в «Былом и думах» в главе «Русские тени». В дневнике к этой группе относятся М.Ф. Орлов, К.И. Кало, В. Пассек и ряд других образов: «Вчера получил весть о кончине Михайла Федоровича Орлова <…> Он был человек между московскими аристократами, исполненный предрассудков, отсталый от нового поколения, упорно державшийся теорий репрезентативности, как они были поставлены в конце прошлого и начале нынешнего века, и выдумывавший свои теории, дивившие своей неосновательностью. Молодое поколение кланялось ему, но шло мимо, и он с горестию замечал это <…>» (с. 201–202).
Человеческий образ строится у Герцена на трех основополагающих принципах – типичности, временной динамике и эстетической выразительности. В первой группе преобладающим началом была временная характеристика – это был человек своего времени, со всеми свойственными данному времени чертами. В других образах на первый план выступает эстетическое начало. Герцен – сторонник эстетики пафоса. Как художник он предпочитает в человеке выражение, даже если оно приобретает крайние формы. В таких образах выразительность становится синонимом типичности: «Иван Киреевский, конечно, замечательный человек; он фанатик своего убеждения так, как Белинский своего. Таких людей нельзя не уважать, хотя бы и был с ними противоположен в воззрении; ненавистны те люди, которые не умеют резко стоять в своей экстреме, которые хитро отступают, боятся высказаться, стыдятся своего убеждения и остаются при нем» (с. 244).
Еще одна группа образов строится по принципу типологической соотнесенности с историческими и мифологическими личностями. Герцен не просто находит в яркой индивидуальности типическое, но стремится связать его по аналогии с образами всемирно-исторического значения. Такая связь придает личности возвышенный характер, поднимает ее до художественного обобщения. Даже в драматических ситуациях (смерть и похороны Вадима Пассека) Герцен умеет разглядеть художественную выразительность образа человека и ярко запечатлеть ее в своем дневнике: «Черткова <…> сначала она поразила меня удивительно благородной и выразительной внешностью <…> Но потом она удивила меня образом участия <…> Эта женщина была похожа на те явленные образы Богородицы, которые виделись прежними святыми и которые сходили примирительной голубицей между богом и человеком. Эта женщина была артистическая необходимость в этой группе <…>» (с. 237); «<Белинский> фанатик, человек экстремы, но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидеть, середины нет <…> Тип этой породы – Робеспьер» (с. 242).
Особое место в жизненной летописи Герцена принадлежит образу поколения людей последекабрьской эпохи. Этот образ-тема займет одно из центральных мест в зарубежный период творчества писателя. В дневнике он представлен несколькими яркими образцами, в которых эмоциональное начало преобладает над аналитическим.
В этом образе сконцентрированы многолетние наблюдения молодого Герцена и его богатый личный опыт политического ссыльного. Поэтому подобные эпизоды по своему эмоциональному пафосу приближаются к записям интимного характера, в которых автор оплакивает гибель юношеских надежд. Здесь еще нет интонаций негодования и призывов к возмездию, которые в полную силу зазвучат в публицистике и мемуарах второй половины 1850-х–1860-е годы.
В дневнике образ поколения 1830-х годов, несущий в себе типические черты, еще не дифференцировался. Он дан крупными мазками, без светотени и детализирующей моделировки. В нем нет ни одного индивидуализированного портрета, вроде Энгельсонов или Сазонова из «Былого и дум». Это образ нерасчлененной массы, который Герцен-художник набрасывает эскизно, по причине еще не утихшей собственной боли: «Террор. Какая-то страшная туча собирается над головами людей, вышедших из толпы. Страшно подумать; люди совершенно невинные, не имеющие ни практической прямой цели, не принадлежащие ни к какой ассоциации, могут быть уничтожены, раздавлены, казнены за какой-то образ мыслей, которого они не знают, который иметь или не иметь не состоит в воле человека и который остановить они не могут» (с. 328); «Но я полагаю, что для настоящего поколения только и будут одни слезы и плаха <…>» (с. 335).
Принцип типизации нередко используется Герценом и при создании образа мира. Хотя преобладающим предметом изображения в дневнике является сфера идей и события личной жизни автора, картины официальной и крепостной России то и дело мелькают на его страницах. Они представляют именно тот антимир, которому противостоит одухотворенная и гуманная личность писателя. Этот образ складывается в основном из отрицательных черт и негативных оценочных суждений. Герцен и не пытается завуалировать тенденциозный характер подобной типизации: в ней отчетливо проступает критическая направленность его мысли. Будучи по складу ума диалектиком, Герцен сознательно отбирает для картины мрачные краски, чтобы свет разума сильнее контрастировал с властью тьмы: «Запрещено в московских газетах печатать отрывки из отчета полицмейстера о Петербурге – это знаменательно; они боятся гласности, говорящих фактов и безобразии этого города, где все искусственно, где на 4 мужчин падает одна женщина, где число солдат страшно, где сотни умирают от венерических болезней и пр.» (с. 336).
Из всех образов дневника наиболее привлекательным, конечно же, является образ автора. Он представлен на его страницах в двух ипостасях – в интимном чувстве к жене («моя святая святых, высшее, существеннейшее отношение к моей частной жизни») и в гуманистическом пафосе свободной мысли. Пафос и нежная чувствительность, внешне совершенно противоположные, тесно связаны между собой в индивидуально-психологическом отношении. Обращение к дневнику было связано с острым внутренним кризисом, внешними неурядицами, семейными драмами и конфликтами. Образ автора дан в дневнике в круговороте жизненных событий; он ищет свое место, переживает и борется, страдает и впадает в отчаяние. Со страниц дневника часто слышатся рыдания и стоны, обнажаются скорби и страдания. Выражение чувств и эмоций порой покрывает описания вызвавших их событий. Но в последний момент образованный разум торжествует над бессознательными проявлениями личности.
Главным приемом в воссоздании образа автора является философская рефлексия. Факты душевной жизни Герцен анализирует с позиций классического рационализма, но при этом никак не может до конца преодолеть романтической экспрессии. В этом – своеобразие дневникового образа автора «Былого и дум».
Философская школа и привычка к обобщениям постоянно подталкивают писателя к объективации характерных свойств своей личности. В дневнике они даются отстраненно, как качества человеческой личности вообще. Им Герцен придает элемент художественной выразительности. Эти исконные антиномии человеческой натуры выступают и как отвлеченные категории рассудка, и как эстетически оформленные стихии личности. Но за формой художественной объективации проступают знакомые по дневнику особенности характера самого автора: «Не у всех страсти тухнут с летами, с обстоятельствами, есть организации, у которых с летами и страсти окрепают и принимают какой-то странный характер прочности. Вообще человек должен быть очень осторожен, радуясь, что он миновал бурный период: он может возвратиться вовсе неожиданно. И тут решается спор – разум или сердце возьмет верх. Выше, свободнее, нравственнее – когда разум; но в самом огне, увлеченье есть прелесть, живешь вдесятеро. А после – раскаяние, упреки <…>» (с. 215).