На примере брата - Тимм Уве. Страница 27
В том-то и задача, чтобы самому, одному, отважиться всецело и только быть самим собой, отдельным человеком, именно этим вот, совершенно определенным человеком; одному перед Богом, одному в этом неимоверном своем усилии и с этой неимоверной ответственностью.
Сёрен Кьеркегор
С тех пор как я работаю над этой книгой, с тех пор как я читаю, снова и снова читаю, письма, дневники, документы, отчеты, свидетельства, книги, в который раз Примо Леви, Хорхе Семпруна, Жана Амери, Имре Кертеса и «Совершенно нормальных солдат» Браунинга, с тех пор как я изо дня в день читаю одни ужасы, у меня болят глаза, началось с правого, разрыв роговицы, несколько недель спустя та же история с левым, потом все повторилось, и снова, сейчас уже в пятый раз, жгучая, нестерпимая боль. Я не особенно чувствителен к боли, но эта лишает меня сна, не давая ни читать, ни писать, боль, из-за которой не только поврежденный глаз слезится, но и второй, здоровый, и вот я, человек поколения, которому запрещалось плакать — мальчик не плачет, — плачу, плачу без конца, словно выплакивая все сдержанные, не выплаканные на своем веку слезы, плачу о неведении, о нежелании знать, о нежелании матери, отца, брата знать о том, о чем они могли, должны, обязаны были знать, ведать, в самом первом, исконном, древнем значении этого слова, ибо «ведать» происходит от «видеть». Они не ведали, потому что не желали видеть, потому что смотрели в сторону. Тем самым даже как бы оправдывая всегдашнее свое утверждение: мы ничего такого не знали — не знали, потому что не желали смотреть, потому что смотрели в сторону.
Сон: я бегу по коридорам в каком-то бункере. Сырость, с бетонных потолков капает, на полу от этой капели причудливые наросты, сталагмиты. Навстречу мне связные в мундирах, бегут, торопятся, лавируя между сталагмитами, как горнолыжники. Взламывают ломами какие-то двери. В бетонном склепе с принудительной вентиляцией сидит отец и объясняет мне, как прыгать с десятиметровой вышки, чтобы не удариться о воду животом. Я прыгаю и просыпаюсь.
Мальчик пришел из школы позже обычного и забыл сделать то, что ему поручили. И сегодня еще, хотя я уже неделями во всех подробностях пытаюсь восстановить в памяти этот случай, я не могу припомнить, что я тогда забыл. Отец в магазине велел мальчику отправляться домой и ждать вечером порки. Часа три, может, четыре, мальчик ни о чем другом, кроме предстоящего наказания, думать не мог. Вечером пришел отец, ему отворили дверь, отец снял пальто, выдернул из брюк кожаный ремень, приказал мальчику нагнуться — и начал бить.
В памяти голос матери, как она пытается отговорить отца от наказания. Как она просит, умоляет не бить мальчика.
Но отец наказывает не только мальчика, но и ее тоже, пусть и ей будет урок: сколько можно прощать и прощать, пора положить этому конец. Это был единственный раз, когда отец меня выпорол. В назидание. Чтобы впредь неповадно было.
Хорошо помню этот тянущийся день, потом сумерки, предвещающие неотвратимость кары. Остались обида, возмущение и неизбывный, нарастающий гнев.
Насилие было в порядке вещей. Всюду пороли и били, от полноты чувств или по убеждению, из педагогических соображений, в школе, дома, на улице.
Мальчик катался на самокате по велосипедной дорожке. Навстречу ехал велосипедист и — ни с того ни с сего — влепил мальчику оплеуху. Мальчик упал с самоката.
— И правильно! — заметил прохожий.
Насилие в школе. Лупили почем зря — тростью, линейкой по рукам. Однажды учительница вырвала у мальчика целый пук волос, что заставило отца, обнаружившего у сына кровавую проплешину, пойти в школу и высказать свое возмущение. А мальчику из-за этого было стыдно, словно он дома наябедничал, и с тех пор о всех телесных наказаниях в школе он молчал. Как насилие воспринимал он и то, что его заставляют учиться писать. Ибо занятие это никогда не обходилось без подзатыльников. Одно только словосочетание — правила правописания — чего стоит. Стрелок по буквам, как по-немецки называют первоклашку. Казалось, будто мальчик, делая паузы в чтении, осознанно сопротивляется навязываемой необходимости втискивать живые звуки речи в систему знаков — он как будто слушал себя, слушал вольный, пока что вольный звук собственного голоса, — еще и сегодня, когда читаю или пишу, я слышу иногда этот свой голос где-то у себя в мозгу, голос мозга. С каким наслаждением он произносит: слова, слова, слова... Только так твое писательство сохраняет физическое к тебе отношение. Это была — и есть — необходимая самооборона.
Насилие дома, да и на улице, находило себе негласное оправдание в насилии государства и в постоянной готовности применить насилие во внешней политике. Готовность к войне.
В истории человечества применение насилия для достижения политических целей считалось законным и расценивалось положительно. Отсюда — все эти улицы и памятники, поименованные и возведенные в честь победоносных битв. Убедительным доказательством успешной политики всегда считались захватнические войны Фридриха Великого или инициированные Бисмарком «объединительные» войны: германско-датская, прусско-австрийская, а также германско-французская. Насилие, революционное насилие и в политике левых, марксистских левых, всегда было легитимным политическим средством для достижения общественных преобразований. Ленин восхищался германским генеральным штабом. Партийная дисциплина, партийное послушание. Единица ничто, партия все. Генеральный секретарь. Центральный комитет.
Всего себя поставить на службу идее, которая, впрочем, в отличие от национал-социалистской идеологии, не утверждала неравенство, не превозносила культ вождя над послушным народом, а, наоборот, была направлена против явлений, порождающих неравенство, против деклассирования, однако в достижении своих целей — создание бесклассового, братского общества — в качестве временных мер отнюдь не исключала насилие и подавление.
Мое восхищение товарищами, которые были в концлагерях и там не дали себя сломить, продолжали бороться, организовывали группы сопротивления, а после войны, в Федеративной Республике при правительстве Аденауэра, снова оказались под запретом, ушли в подполье и упорно продолжали бороться, храня верность идеалам, вдохновляемым стремлением к равенству и справедливости, — это мое восхищение порождалось среди прочего и приверженностью старым добродетелям, которых всегда так взыскивал отец: стойкость, верность долгу, мужество, — без них в такой борьбе было не выстоять. Поэтому я к ним и примкнул. Когда расхождения между нами стали усугубляться и я вышел из партии, больше всего меня мучила мысль, что я подвел товарищей, бросил их в трудную минуту. И хотя решение мое, принятое осознанно, вполне убежденно, было неколебимо, саднящая мысль, что я совершил предательство, осталась.
Мужество в одиночку, полагаясь только на самого себя, сказать «нет». Non servo [36]. Акт грехопадения в религии и в любой тоталитарной системе, что зиждется на приказе и послушании. Сказать «нет» — даже вопреки нажиму социального коллектива.
На этом я заканчиваю свой дневник, ибо считаю бессмысленным вести учет столь ужасным вещам, какие иной раз происходят в жизни.
Снова и снова, пока писал эту книгу, я открывал и перечитывал это место — словно лучик света, пробившийся в кромешной тьме.
Как, почему он пришел к этой мысли? Брат упоминает гибель двоих товарищей и утрату родного дома. Однако и то и другое к тому времени произошло уже довольно давно. Не могло ли, пока он был на передовой, случиться нечто ужасное, нечто такое, что уже не поддавалось подобной манере письма? Эти отрывочные, конспективные заметки не ухватывали, не могли передать человеческой боли, ни чужой, ни своей собственной. В них напрочь отсутствует сопереживание — в том числе и самому себе. А частые повторы делали всю эту бессмыслицу еще и банальной.
36
Не подчиняюсь (лат).