Ностальгия по чужбине. Книга вторая - Шагал Йосеф. Страница 10

— Ну и ломай голову, идиот недоделанный! — рявкнула я в сердцах на идиш, отводя душу. Причем сделала это без всякого умысла, автоматически: есть, знаете ли, такие, идущие от самого сердца, проклятья, которые доходят до сознания только на конкретном языке — на других они просто не звучат. На мой взгляд, выматериться от души по-английски так же сложно, как получить ровный загар под светом трехрожковой люстры…

Якоб остановился на полпути и замер, словно его внезапно огрели палкой по голове. Даже несмотря на стопроцентную причастность Якоба к серьезной спецслужбе, с реакцией у него были большие проблемы.

— Так ты говоришь на идиш? — Якоб смотрел на меня так, словно впустил в квартиру не неделю назад, а только что.

— А ты, оказывается, попугай говорящий? — огрызнулась я.

— Ты еврейка?

— Я американка. А была русской.

— Откуда знаешь идиш?

— Проходила в МГУ. Знаешь такое учебное заведение?

Как ни странно, внезапный приступ красноречия обозлил меня еще больше, чем его привычная молчаливость.

— Почему ты грубишь, женщина? — Якоб печально смотрел на меня круглыми черными глазами без ресниц. — Я ведь на много лет старше тебя…

— Потому, что ты увидел во мне живого человека только после того, как узнал, что я еврейка. А до этого я была для тебя просто мебелью. Платяным шкафом…

— А что в этом плохого?

— А что в этом хорошего?

— Я вовсе не смотрел на тебя, как на мебель, — Якоб несколько раз покачал головой и нахмурился. — Понимаешь, здесь бывают разные люди. Так что, мое дело — не задавать лишних вопросов, не навязывать свое общество и следить за тем, чтобы с человеком, который находится под моей опекой, ничего не случилось. Просто я не знал, что ты еврейка, вот и все…

Сказал он это так естественно, что мне вдруг стало неловко. И действительно, чего я разошлась?…

— У тебя красивый идиш, Якоб, — пробормотала я, не зная, как замять неприятный разговор и сделать так, чтобы он поскорее вернулся на свою любимую кухню и в свое естественное состояние.

— Возможно… Но твой намного лучше… — Он неожиданно улыбнулся, от чего круглое, некрасивое лицо Якоба стало еще более уродливым и асимметричным. — Ты словно не разговариваешь, а поешь печальную песню. Так разговаривали в Польше и на Западной Украине…

— Обе мои бабушки с Украины.

— Тогда понятно, — закивал Якоб, и две продольные складки у губ образовали подобие кольца. — Оттуда и язык…

— Но я редко говорю на идиш.

— Почему так?

— Потому, что не с кем.

— А твои бабушки, мама?

— Все умерли.

— А твои дети?

— Якоб, ну, подумай: зачем моим детям идиш? Они ведь американцы…

— Ну да, конечно, — по-стариковски сварливо проворчал Якоб. — Американцы, урожденные еврейкой, родившейся в России, будут говорить и думать по-английски…

— Именно так все и будет, — кивнула я задумчиво. — Скорее всего…

— А кто тогда будет думать так, как мы с тобой?

— Я не знаю, Якоб.

— Почему ты не знаешь?

— Наверное, потому, что я — плохая еврейка.

— Нет, — Якоб покачал головой. — Вовсе не поэтому…

— А почему?

— Просто мир, в котором мы живем, слишком жесток и несправедлив.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Во имя денег, ради карьеры люди готовы отказаться от самого дорогого — от своих корней, от памяти…

— Якоб, а ты… израильтянин?

— Да, — он ответил сразу, словно ждал моего вопроса. — С одиннадцати лет.

— Значит, ты родился не в Израиле?

— В Бельгии. В Генте. Слышала про такой город?

Я кивнула.

— Все мои предки жили в Генте, — негромко произнес Якоб, почесал кончик носа и сморщился, словно хотел чихнуть, но в последний момент передумал. — В сорок третьем немцы увезли в концлагерь всю мою семью — отца, мать, бабушку, трех сестер и двух братьев. Больше я их не видел…

— А ты, Якоб?

— Мне тогда было десять лет. Утром мама дала мне несколько франков и отправила в булочную за бейгале…

— За бубликами? — уточнила я по-английски.

— Да, за бубликами. К завтраку… — Якоб грустно улыбнулся. Его круглые глаза вдруг стали снулыми, словно у мертвой рыбы. — К несчастью, по дороге я встретил своего школьного дружка, и он уговорил меня поиграть в футбол. Почти два часа мы с соседскими мальчишками гоняли мяч на пустыре в трех кварталах от дома, потом я вдруг вспомнил, что мама, наверное, уже нервничает и, забыв про бейгале, побежал обратно. Понимаешь, мама не любила, когда мы опаздывали. Но дома уже никого не было…

— А почему к несчастью, Якоб? Ты ведь остался жив…

— Зачем мне эта жизнь? — Якоб передернул плечами, словно ему вдруг стало очень холодно. — Я так и остался один. Понимаешь, женщина, за те два часа, что я играл в футбол, меня лишили всего на свете. Я думаю, было бы справедливо, если бы в то ужасное утром мама никуда меня не посылала…

— Но тогда и тебя убили бы.

— Тогда я разделил бы участь своей семьи.

— Это очень грустно.

— Это справедливо.

— Как ты выбрался из Бельгии?

— Меня тайно переправили в Палестину. Сегодня все вокруг толкуют о французском сопротивлении, бельгийском подполье… Но тогда, в годы войны, очень активно работали еврейские антифашистские организации. Просто об этом почему-то мало пишут… Вместе с парой десятков таких же как я еврейских мальчишек и девчонок, ставших за какие-то несколько часов круглыми сиротами, нас на фелюге переправили через Францию и Испанию в Палестину… Разве мы могли тогда понять, что нам просто спасали жизнь. Впрочем, нет, не просто: нам спасали жизнь, чтобы не исчезла память о том, что с нами сделали…

— И теперь ты мстишь за это, да?

— Нет, никогда! — Якоб несколько раз энергично мотнул головой. — Я не забыл и не простил гибель своей семьи. Но я никому не мщу. Только тем, кто непосредственно виновен в гибели миллионов ни в чем не повинных людей. Они будут наказаны все, сколько бы ни прошло времени. И даже естественная смерть не освободит их там, — Якоб возвел круглые глаза к потолку, — от того, что они сделали. А в остальном… Я не хочу, чтобы ТАКОЕ повторилось. И потому защищаю свою страну, свой народ…

— Но почему во Франции, Якоб?

Очевидно, ирония в моем вопросе все-таки прозвучала, поскольку его черные глаза неожиданно сверкнули яростью:

— Мы никому не позволим больше безнаказанно убивать себя. Нигде! И во Франции тоже…

Блеск в его глазах внезапно потух, и я вновь увидела перед собой молчаливого и невыразительного Якоба.

— Ты когда-нибудь ела ументаш? — без всякой связи с только что прозвучавшим монологом-обвинением, спросил Якоб.

— Конечно, ела! Правда, давно, в детстве…

— А кто готовил? — Якоб допытывался так въедливо, словно ожидал услышать от меня великую тайну. — Твоя мама?

— Нет, бабушка… — Я невольно улыбнулась, вспомнив добрую только ко мне, но невероятно прижимистую и властную по отношении ко всем остальным Софью Абрамовну с ее седыми буклями, маркизетовыми платьями и неизменной красной сумочкой-кошельком, который она прятала под подушкой, укладываясь спать. — Мама никогда не умела печь. Мама вообще ничего толком не умела…

— А у нас дома всегда пекла мама. Моя бабушка вечно ворчала, что у нее ументаш получается намного лучше и вкуснее, а мама только улыбалась и делала все по-своему… Хочешь, я спеку для тебя?

— Неужели ты научился этому в десять лет?

— Нет, этому меня научили в Палестине. В кибуце.

— Ты женат, Якоб?

— Нет.

— И никогда не был женат?

— Никогда.

— Почему?

— Времени не было.

— Разве для этого нужно время?

— Чтобы жениться? — Якоб широко раскрыл свои круглые глаза без ресниц. В этот момент он был точь-в-точь как сова из мультфильма про Винни-Пуха. — Нет, конечно. Время нужно, чтобы создать семью. Время и терпение. А дома я бываю очень редко. И никогда не знаю, вернусь ли на этот раз… Ну, скажи, какая еврейская жена потерпит такого мужа?! — Якоб неожиданно подмигнул, словно признав наконец во мне союзницу. — Да и потом, я уже никогда не избавлюсь от чувства вины перед своей семьей…