Русский канон. Книги XX века - Сухих Игорь Николаевич. Страница 12
Но причудливым, фантастическим сочетанием марксистских и христианских мотивов дело не ограничивается. Идеологический каркас утопии все время размывается в «Матери» иррациональной магмой, «темным потоком жизни». Правильные речи рабочих-рыцарей вдруг сменяются лихорадочным, сбивчивым разговором о последних вопросах, и резкость ответов предсказывает многие последующие катаклизмы.
Вещающие афоризмами герои о многом проговариваются. Периферийные по отношению к фабульной схеме сцены и детали оказываются порой интереснее объявленной темы «роста сознания народных масс в процессе революционной борьбы».
Толпа – один из сквозных образов романа. Толпа людей-тараканов, ползущая с фабрики, толпа на демонстрации, толпа на похоронах, толпа на вокзале в финальной сцене. «Темное, тысячеглавое тело толпы». «Огромное, черное лицо толпы». Даже пролетарские апостолы, вырывающиеся из массы, постигающие истину и ведущие толпы за собой, оказываются частичками другой, меньшей, но все-таки толпы.
Старая проблема «героев и толпы» приобретает новый смысл. На расчищенное историческое поле выходит (или напоминает о себе) новая сила. «Восстание масс» встает в повестку дня.
И потому, хотя горьковские «художники революции» грезят о сказочном братстве людей и прочих социальных прелестях («Россия будет самой яркой демократией земли!»), ближайшая перспектива оказывается окрашенной в страшные цвета.
«Когда такие люди, как Николай, почувствуют свою обиду и вырвутся из терпения, – что это будет? Небо кровью забрызгают, и земля в ней как мыло вспенится…»
«Да, Павел, мужик обнажит землю себе, если он встанет на ноги! Как после чумы – он все пожгет, чтобы все следы обид своих пеплом развеять…»
«Великие казни будут народом сделаны, когда встанет он. Много крови прольет он, чтобы смыть обиды свои. Эта кровь – его кровь, из его жил она выпита, он ей хозяин».
Пожалуй, это не провокация, а констатация. Как ни заговаривает себя Горький красивой сказкой в духе «Старухи Изергиль», подземный гул русского бунта ощутим на страницах книги (не забудем, она пишется после 1905 года).
Восстание масс связано с «крушением гуманизма». Новая этика «новых людей» трансформирует до неузнаваемости, фактически отменяет некоторые мучительные для русской культуры вопросы.
Одна из пламенных революционерок на простой вопрос об отчестве отвечает: «У меня нет отца». Оказывается, с ним ничего не случилось, но он – помещик, земский начальник, который обворовывает крестьян. «Вам справедливость – дороже сына, а мне она – дороже отца…» – чеканит афоризм милая и обаятельная дочь. (Помнится, старый «новый человек» Базаров относился к своему отсталому родителю по-иному – любовно-снисходительно и покровительственно.)
Другая полностью отдающая себя революционной работе и страдающая женщина фактически отказывается от сына, которого она не видела восемь лет и которого воспитывает ее муж, «сознательный враг тех людей, которые мне близки, которых я считаю лучшими людьми земли». Ее рана в сердце так болит, ее страх, что и сын вырастет ее врагом, так велик, что она может предположить: «И даже если бы он умер – мне легче было бы…»
И Рыбин «сурово и важно» хвалит Павла: «Это – человек… Знал человек, что и штыком его ударить могут и каторгой попотчуют, а – пошел. Мать на дороге ему ляг – перешагнул бы. Пошел бы, Ниловна, через тебя? – Пошел бы! – вздрогнув, сказала мать».
На алтарь идеи, оказывается, можно положить любого – отца, мать, сына. Не говоря уже о тех, кого считаешь врагами…
Мучительный «достоевский» вопрос о праве на «кровь по совести» уже решен героями Горького. Андрей Находка, апостол Андрей, противопоставленный, по авторскому замыслу, железному человеку Павлу своей добротой, после убийства мелкого доносчика Горбова на прямой вопрос, мог ли убить он сам, отвечает: «За товарищей, за дело – я все могу! И убью. Хоть сына…» И дальше удивительно логично объясняет: «Приходится ненавидеть человека, чтобы скорее наступило время, когда можно будет только любоваться людьми. Нужно уничтожать того, кто мешает ходу жизни, кто продает людей за деньги, чтобы купить на них покой или почет себе».
Потом, в очерке о Ленине, Горький припомнит его «находкинскую» фразу: «Сегодня гладить по головке никого нельзя – руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми».
После революции идея привьется, найдет подходящую почву. Что-то похожее будет, задыхаясь, хрипеть шолоховский Нагульнов: «Да я… тысячи станови зараз дедов, детишек, баб… да скажи мне, что надо их в распыл… для революции надо… Я их из пулемета… всех порежу!»
Герой одного менее памятного романа о Гражданской войне («По ту сторону» В. Кина), прочитав «Преступление и наказание», очень удивится: «Боже мой, – сказал он, – сколько разговоров всего только из-за одной старухи!»
Но возможно ли будет легко и просто вернуться от ненависти и битья по головкам к любованию людьми – вопрос, который в 1906 году не задают ни Горький, ни его герои. Ответом на него оказалось то, что случилось потом.
«Их» и «наша» кровь, перемешавшись, становятся неразличимыми.
«Пусть умрут тысячи, чтобы воскресли тьмы народа по всей земле!» – декламирует Рыбин при полном авторском сочувствии. В 1918 году Горький ужаснется, услышав то же самое, но намного более близкое к свершению, от железного человека новой эпохи. «Недавно матрос Железняков, переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион людей».
Один критик – вполне сочувственно – определит пафос «Тихого Дона» как «истребление середины». Горький эпохи «Матери» тоже ненавидит ужей, мещан и обывателей, толкует о роковой разнице между обывателем и революционером, радуется, что переходит из одной группы в другую.
Но «истребление середины» самоубийственно. После этого полюса сталкиваются во взаимоистреблении, и социальная структура рушится.
В «Матери» уже стенка идет на стенку, действие равно противодействию, маятник раскачивается все сильнее.
Положим, история о хозяине фабрики, подарившем своей любовнице золотой ночной горшок (услышав про это, Рыбин предлагает «разрубить на куски и мясо его поганое бросить собакам»), отдает некоторой литературностью (эти знаменитые золотые горшки, правда, в иной функции, фигурируют уже в «Утопии» Томаса Мора). Но вот человек пить и хулиганить бросил, стал читать книжки, самостоятельно думать – и он уже начинающий враг Отечества.
Распространять подстрекательские листовки ни одно уважающее себя государство не позволит, но становой, который до суда молотит смутьяна по зубам, он ведь не из страшной сказки явился.
Говорят, приговор над демонстрантами готов уже до начала суда. Поэтому на суде Павел рубит сплеча: «Человек партии, я признаю суд только своей партии», а не каких-то там присяжных.
«Невольно сам звереешь в этой звериной жизни!» – признается один из героев (между прочим, на соседней странице с грезами о России как самой яркой демократии земли).
Доносчик Горбов и озлобленный правдоискатель Весовщиков согласно говорят одно: «Надо нам всю жизнь перепахать, как сорное поле, без пощады!» Хотя пахать, естественно, собираются с разными целями.
В запутанном жизненном лабиринте герои романа пытаются пробиться к истине напрямик. «Правда» (как и «толпа») – один из лейтмотивов романа. О ней наперебой толкуют все, ее открывают, за нее страдают и умирают. «От правды моей не скроюсь, она во мне живет… Вот кровь моя, – за правду льется».
Горьковский «новый бог» тоже, в сущности, оказывается неперсонифицированной «правдой». «Ведь это – как новый бог родится людям! Всё – для всех, все – для всего! Так понимаю я всех вас. Воистину, все вы – товарищи, все – родные, все – дети одной матери – правды!»
В одном из таких горьковско-материнских внутренних монологов Ниловны искомая всеобщая правда жизни названа «простой и ясной». «Прост, как правда», – с сочувствием воспроизведет Горький характеристику сормовского рабочего в очерке о Ленине.