Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 101

— Да вот затереть осталось, и можно пускать дым.

— Пойду докладывать. — Охватов хлопнул руками, сбивая железную пыль с ладоней, легко встряхнул плечами, а выйдя наружу, весело закричал бойцам, что кипятили воду в прокаленных бочках: — Орлы, давай дров, чтоб пар столбом, дым коромыслом!

В овражке, меж кустов краснотала, где снег набух вешней, талой водой, Охватов умылся, вымыл свои сапоги, почистил шинель и, весь какой-то обновленный, согретый сделанным делом, полез наверх, опять что-то крича бойца-м.

«Вот так и надо, — радуясь определенности своих мыслей, думал Козырев и, макая в ведро тряпицу, затирал бока и ребра каменки. — В брюхе солома, а шапка с заломом. Но кто научил его этому счастливому душевному равновесию? Знает ли он, что у него есть только одна, теперешняя, жизнь, что больше нет никакой другой жизни. Видимо, надо много пережить и ко всему притерпеться, чтоб не думать о завтрашнем дне, чтобы забыть свое прошлое, забыть других и, наконец, себя. День да ночь — сутки прочь, но жить, жить и жить. Только жить! Не доел, так доспал. Или наоборот. Только бы суметь не бояться смерти. Только бы привыкнуть к разрывам мин и снарядов. Да, легко сказать — привыкнуть…»

Козырева так расстроили последние мысли, что он не мог больше работать с тем наслаждением, каким заразил его Охватов. Он опять сполоснул в ведерке руки, промокнул их о свои обмотки и, стоя в дверях, задумчиво глядел, как боец принес толовых брикетов, залитых гудроном, и начал совать их в топку.

— Ты это что? Ты это что делаешь? — заорал вдруг Козырев, поняв, что боец набивает топку взрывчаткой.

Боец с узкой и длинной спиной стоял на одном колене перед каменкой и спокойно, заглядывая в топку, говорил:

— Чего блажишь, как баба? Тол рвется от детонации. А огонь ему за милую душу. Глянь-ко…

Боец подпалил пропитанную соляркой бумагу и сунул в топку — из мокрого зева выбросило тугую охапку огня, дыма, искр. Козырев, ожидая страшного взрыва, кубарем скатился в овражек и побежал по красноталу, начерпал в ботинки, а бойцы, кипятившие воду, хохотали над ним: они с утра подбрасывали в огонь куски желтого тола, добытого из деревянных противотанковых мин, которые вытаивали по всему полю за овражком. Тол походил на прессованный гороховый суп-пюре и жарко горел дымным мятежным пламенем.

Когда Козырев вернулся, из труб бани и дезкамеры валило так много и такого густого дыма, что издали казалось, будто в овражке поднимает пары эскадра боевых кораблей.

Пришедший осматривать баню командир роты лейтенант Корнюшкин рассердился на бойцов и приказал им не топить больше толом: немцы могли в любую минуту открыть огонь по дыму, могла появиться и вражеская авиация.

— А ты что это мокрый по колено? — обратил внимание Корнюшкин на Козырева.

— Затирка, товарищ лейтенант, то да се — работа с водой.

— В первый взвод перейдешь, Козырев. Просился?

— Так точно, товарищ лейтенант.

— Только доложи взводному. А завтра пойдешь с другими еще на семинар агитаторов в дивизию. Уговори вон сержанта Охватова, чтобы шел с тобой. Все малограмотным прикидывается, а трубы погляди какие сделал. Где железо взял, Охватов?

— Нашел.

Лейтенант пристально поглядел на Охватова припухшими глазами, помял в кулаке свой розовый пухлый подбородок и весело махнул рукой:

— Ладно, авось сойдет. А сейчас собирайте всех, кто строил баню, и первым заходом.

Охватов сразу же сбегал к Минакову и позвал его в баню. Минаков ждал этого — у него уже был приготовлен веник из веток дуба с прошлогодними жесткими листьями. Шел Минаков, немного сутулясь, широким неспешным шагом, а под рукой нес свой дубовый веник и казался со стороны не бойцом, а простым деревенским мужиком, который скоротал трудную неделю, перепотел, изломался в работе и вот ступает в баню, наперед расслабленный и размягший, а голотелая баба его уже насдавала на каменку, и от горячего пара трещат, пощелкивают кирпичи, потолок, стены, оконце все улилось горячей слезой, и на полке в пару не видно бабу, только свешиваются на приступок белые мягкие ноги ее…

Толом и соляркой бойцы так накалили новую баню, что в ней нельзя было стоять во весь рост — обжигало уши и закладывало дыхание от перегретого пара. Охватовские трубы горели белым накалом, а понизу, по холодному полу, несло стужей, но, когда окатили плахи кипятком, и с ног взяло теплом. Охватов давно не видел себя нагим и был страшно удивлен своей костлявостью: из-под землисто-серой и шелушащейся кожи выпирали ребра и мосластые колени. Такими же, с цепью позвонков и острыми лопатками, были и другие. От жары и пара у каждого занималось сердце, и отвыкшая от тепла кожа до омертвения боялась кипятка, становилась знобкой, шершавой, как терка. Писарь роты Пряжкин приволок с собой деревянную шайку, и Минаков, увидев ее, удивленно и ласково заворковал, будто знакомого встретил:

— А, шайка, шаечка, шаюшечка…

Из нее мылись трое: Пряжкин, Охватов и Минаков. А возле печки, в ведре с кипятком, распаривался веник, и баня наполнилась заварным запахом молодого дубка. Минаков черпал большими пригоршнями воду, лил ее себе на голову, грудь, плечи и все удивлялся, что истер всю старшинскую норму мыла, а пены не видел.
В бане становилось все жарче. Трубы кипели от брызг. Бойцы обтерпелись в пекле, разомлели, начали похохатывать, крякать, под ахи и охи драли друг другу спины.
Мы с матаней мылись в бане,—
запел кто-то обмякшим голосом, но тут же взвыл не по— человечески: — Да угорел ты — по ранению-то скребанул.
Тот, что тер, со смехом успокоил:

— На собаке зарастает, на тебе и подавно.

Наконец Минаков достал из ведра веник, слегка отряхнул его и оплел себя через плечо, через другое, по бокам — справа налево, слева направо, из-под руки по лопаткам, по ногам, и так и этак… Молодые бойцы глядят и дивуются: самоистязание!
Ходи, похаживай,
Полюбил — поглаживай,—
припевал Минаков и, макнув в кипяток, бросал веник из руки в руку, хлестал себя по ребрам, по ягодицам, по тощим икрам, потом опять через плечо норовил вытянуть вдоль хребта. Красное, распаренное тело Минакова налилось молодой силой, сам он приплясывал, изгибался, мокрые листья летели по сторонам, липли к трубам и горели.

— Батя, кончай: дым пошел.

— И то, — выдохнул Минаков, бросил веник и присел на корточки; к жидким мокрым волосам его прилип обрывок дубового листа. Минаков затяжелевшей ладонью вытирал лицо и, задыхаясь, шептал: — Ледяной воды, ребятки, ох, сдыхаю. Ой, завернет!

Охватов сгреб ведро, выскочил на улицу, белый как береста, босиком по снегу — в овражек, только острые локти туда да сюда. Санинструктор Тонька широко раскрытыми глазами глядела на голого, а когда он побежал обратно, потупилась.
Минаков ткнул чумную раскаленную голову в ведро с водой, похлопал себя по затылку, полез с руками, окатил грудь и, налитыми глазами оглядев подступивших к нему бойцов, повеселел нежданно скоро:

— Еще разок, а больше не вытерплю.

И пошел опять полосовать себя уж обитым и потому злым веником.

— Между лопаток, батя, уж больно згально выходит у тебя, — зудили бойцы, и Минаков старался, а кончив, не мог ни сидеть, ни стоять — лег на пол и закатил глаза. На этот раз его уже отливали холодной водой, за которой снова бегал Охватов, закрываясь ведерком.

Здесь же, в бане, надевали чистое белье, и тело радовалось ему, как празднику, а вымытые и нежно-румяные солдаты лицом походили на детей. И не было ругани.
XXVI
Выйдя из бани, Минаков и Охватов поднялись на бережок, где росли старые черные липы, о которые чесали когда-то свои худые бока крестьянские лошади и коровы, потому и кора на деревьях была залощена, и в трещинках ее застряли клоки шерсти. Они сели на дуплистый, давнишнего среза пень и закурили. Молчали, потому что никак не могли освоиться со странным ощущением того, что после бани вся одежда на них сделалась велика и была будто с чужого плеча, но телу было в ней приятно, легко и ласково. Повертев перед глазами недокуренную из охватовской махры самокрутку, Минаков бросил ее, потом поднял с земли и вытряс табак в ладонь.