Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 126
— Подворотничок у тебя, Козырев, очень белый. Боюсь, немцы засекут сразу.
— А я ведь серьезно, Коля, хотел попытать себя.
— Надо тебе, Козырев, поберечься. Одно дело — мы, и другое — ты. Кто же после войны-то расскажет нам о «Леди Макбет Мценского уезда»? Вот то-то.
— Может, и тебе бы отбояриться, а, Коля?
— Нет, Филипп Егорыч, сейчас уже поздно. Да и не мне, так другому идти. Все из одного места и одного теста. Тоже робеть человек будет. У меня робость, Филипп Егорыч, до того, как переломлю сам себя. Уж я знаю.
— Да ведь когда он наступит, этот перелом.
— Прошлый раз, под Влаговкой, стыдно говорить, пока ждали вылазки, я все свои рукавицы изжевал, чтобы зубы не стучали. А вышли на нейтралку — будто рукой все сняло: ни страха, ни робости. Только и есть что пот хлещет по роже да руки зашлись от стужи. Но в руках железо: в одной — кинжал, в другой — автомат.
— Даже не представляю, как это все происходит.
— А просишься.
— Возле тебя обтерпелся бы. Думаю, обтерпелся бы. А ведь я мог бы пригодиться: я немецким совсем неплохо владею. Говорю.
— Что ж ты мне раньше-то не сказал?
— Да вот не к слову все. Берешь, значит?
— Нет, Филипп Егорыч, не возьму. Но мы еще поговорим с тобой и о леди Макбет, и о России.
— Абалкин, Брянцев, Недокур, Пряжкин, Худяков, Колосков, Рукосуев…
— Кто сомневается в себе, выйти из строя! — приказал Филипенко и каждого ощупал жестким взглядом.
— Пятый раз одно и то же, — буркнул Недокур, и командиру полка понравились его слова — надежный, стало быть, народ подобран.
— Ты что-то совсем загордился, товарищ младший лейтенант.
— Куда это собралась?
— С вами. Да не бойся, не бойся. Вишь испугался.
— Ты, Тонька, чего от меня хочешь?
— Да ничего. Так просто, посмеяться над тобой. Я люблю, кто передо мной краснеет и рукам воли не дает. Возьми меня с собой — ведь без санитара все равно не пойдете.
— И долго ты думала?
— Чтоб рядом-то с тобой быть? А все время думаю. Будто не знаешь.
— У тебя и без меня поклонников — большой саперной лопатой не выгребешь.
— Этого добра хватает. Редкую ночь поспишь спокойно.
— Ну и как ты находишь меня! — с наигранной веселостью спросила Тонька, перехватив его пристальный взгляд. — Кому-то все равно нравлюсь. Я назло тебе хочу всем нравиться.
— Да мне-то какое зло?
— Ты железный истукан, вот кто ты. Я даже молилась, чтоб тебя убило. И буду молиться.
— Грехов у тебя много, не дойдет твоя молитва до господа.
— Я бы, кажется… — начала Тонька и расплакалась. Все личико ее вдруг стало красным, мокрым и жалким. Она плакала потому, что устала от кочевой жизни и неурочных снов, плакала потому, что мужчины не дают ей покоя, а она разбита и утомлена до последней жилки, плакала потому, что ей хотелось кого-то любить, чтоб этим хоть капельку облегчить свое положение, плакала потому, что никто не понимал ее сломанной и ослабевшей души, плакала, наконец, потому, что жизнь свою считала решительно загубленной. У всех солдат, казалось ей, есть прошлое, и они охотно вспоминают его; у всех есть будущее, которого все ждут и надеются. А у нее, у Тоньки, ничего нет.
— Ты, Тонька, как бы сказать яснее, немножко с приветом.
— Чокнутая, что ли?
— Вроде бы.
— Будешь чокнутая среди вас. А я-то, дура, считала тебя душевным. Вот, думала, золотиночка. Романтиком тебя считала. А на поверку-то и ты — кусок шинели. Я же баба, меня легче всего обидеть. Вам дай только волю, а доброты у вас, нежности вот столечко, с ноготок, не имеется. И ты туда же… Я истосковалась по человеческой доброте, по ласке, по живому слову.
— Ты шла в армию-то, так, видать, надеялась, что здесь тебе и ласку будут давать по вещевому аттестату, как портянки или сапоги, скажем. В крови захлебываемся, Тонька, половина страны под немцем, а у тебя на уме нежность да ласка. Романтика вот нашла. Я уж за десяток жизней срезал, и опять вот пойдем резать, а ты: «золотиночка», «романтик».
— Да романтик же, Коля! Даже по тому, что ты говоришь, романтик. Ну погляди на меня! Погляди! Что ж