— А я, Тоня, во сне тебя видел, — опять сказал Охватов, невнимательно слушавший Тоньку. — И ты, так же как сейчас, тем же голосом говорила со мной. Это как понять? Тонька, ты извини меня. Я тогда не так сказал, не то, но ты же знала, куда мы шли. Понять бы должна, что в душе-то было. Я и сейчас, говорить прямо, как подумаю, что снова придется идти за «языком», у меня какими-то легонькими делаются все конечности.
— И он так говорит.
— Да мне наплевать на него! Я о себе говорю. Я хочу, чтобы ты меня поняла.
— Не пойму, Коля.
— Я во сне тебя видел и пришел повиниться. Что же ты?
Он взял ее руку, обзелененную цветами, и вдруг по этой вялой руке понял, что Тонька не слушает его, скрытая за своими мыслями. Да так оно и было. Признавшись, что она не поймет его сейчас, Тонька нахмурилась, потемнела глазами, и во всем лице ее появилась та, уже знакомая Охватову отчужденность, которая повернула всю его душу, когда он увидел Тоньку в санроте.
— Что ж, стало быть, ладно. Горевать нам, стало быть, не приходится. — Охватов поднялся и хотел сразу же уйти, но замешкался, надеясь, что Тонька удержит его. Ему все еще почему-то думалось, что Тонька знает всю сладкую тайну виденного им сна и этот сон навсегда сблизил их. Но Тонька опять ушла в свою тайну и вроде бы даже чему-то улыбалась — морщинки на ее невысоком красивом лбу разошлись, и Охватов неожиданно увидел, как от белой, не загоревшей под волосами кожи книзу, к бровям, сгущаясь и темнея, наплывают свежие коричневые пятна. Они, эти пятна, привлекательно старили Тоньку, и Охватов мигом вспомнил свою возмужавшую Шуру, когда она, беременная, приезжала на Шорью: у ней тоже все лицо было в коричневых подтеках, и только щеки, под самыми глазами, необычайно белели, и была она оттого для Николая немножко чужой и томительно-милой…
Так они и расстались. Охватов, возвращаясь через широкую поляну к своей хате, чувствовал себя в чем-то неправым не только перед Тонькой, но и перед своими разведчиками, перед тем солдатом, что был похоронен в одинокой степной могиле. Под влиянием Тонькиных слов тяжело думал: «И ничего тут не скажешь, и на самом деле не жалеем друг друга. Нет, не жалеем. Да и как жалеть? Как?» Вдруг пришло на память, что с той поры, когда он сам стал командовать людьми, ему ни разу не было жалко их в бою. Он просто не думал об этом, а всегда был озабочен только одним — любой ценой выполнить задание. «Правильно ли все это? — допытывался сам у себя Охватов. — Нет к человеку ни бережи, ни жалости. Но как беречь? Как жалеть? Как? Там, под Благовкой, будь я на месте Филипенко, я бы не бросил Ольгу Коровину. Но до нее ли было, когда на волоске висела вся операция, когда могли погибнуть, как в мышеловке, десятки, а может, и сотни».
Подумав о Благовке и Ольге Коровиной, Охватов невольно вспомнил атаку финских егерей под Мценском, где, не решись он, Охватов, остановить наших пулеметным огнем, все бы легли до единого под длинным финским штыком. А последняя вылазка! Разве бы вернулись разведчики со своими убитыми и ранеными товарищами, если бы Охватов испугался жертв и сразу бы дал команду на отход? Да нет, Тонька, это со стороны глядючи, всех бы пожалел да всех уберег… И все-таки из множества наших дел, из безликой солдатской массы Тонька выделила одного Рукосуева и выделила не за что-нибудь, а именно за то, что он не остался, как все, равнодушным к безвестной могилке. «Уж даже по этому можно судить, — размышлял Охватов. — что Тонька стала другим человеком и манит ее не столько храбрость людская, сколько добросердечие. Да ведь так оно и будет: кончится когда-то война, и самой первой человеческой доблестью станет душевность, доброта…»
И еще Охватов с покорным отчаянием подумал о том, что он никогда никому не дарил цветов и, видимо, не подарит, и позавидовал Рукосуеву: «Счастье-то, может быть, на том и держится? Не сделал никого счастливым — и сам несчастливый».
Подходя к своей хате, Охватов услышал стук дедова молотка, сразу же вспомнил свой сон, и ему сделалось неуютно и тоскливо, словно его в чем-то грубо обманули. Он вернулся на полянку и по ней спустился к пруду.
На той стороне, под ветлами, лежали двое, голотелые, в чем мать родила. Не успел Охватов сесть на бережок, как один из них натянул на себя кальсоны и полез в воду. Дно, видимо, было мелкое, и он долго заходил, пока наконец вода не подступила под самое горло. Плыл он тяжело и неловко, по-женски бухая ногами по воде и сильно брызгая. Когда он добрался до половины пруда, Охватов по большой плешивой голове узнал Козырева.
Выбравшись на этот берег, Козырев смахнул с конопатых плеч капли воды, обжал на ногах кальсоны и, гремя, как тонкой жестью, надувшимися у щиколоток штанинами, поднялся к Охватову.
— Я тебя сразу узнал — старческая дальнозоркость. Выбрался на воздух?
— Да вот так.
— Я посижу с тобой. Я без тебя, Коля, будто главный ориентир потерял. А ваши ходили сегодня н ничего не взяли.
— Насторожили немца — где ж взять. Менять надо тактику. А мы, как дятлы, долбим и долбим по одному месту.
— Видишь ты как, а в штабе голову ломают, почему не везет разведчикам.
— Потому и не везет.
— А что ж делать, по-твоему?
— Не знаю, Филипп Егорыч, не думал. Был у Тоньки сейчас.
— Да знаю, она болеет. Как она теперь?
— Выгнал бы я их из армии, девчонок. А то мне всех их жалко, я всех их люблю, и ненавижу, и не понимаю… Надо скорее на передовую, и некогда будет заниматься всей этой ерундой.
— Да нет, Коля, сам от себя не уйдешь. А тем девчонкам, кои с нами на фронте, мы должны земно поклониться. Да, земно. Русская женщина всегда была помощницей мужу. Ей дороги не заказаны.
Охватов впервые видел Козырева в таком сильном волнении и даже перестал узнавать его.
— Видишь ли, Коля, этот вопрос для меня имеет особую важность. У меня ведь дочь, Катя, учится в Подольске на снайпера. — Имя дочери Козырев произнес с нежным дрожанием голоса.
«Потому и защищаешь всех, — неодобрительно подумал Охватов о Козыреве, но тут же и оправдал его: — Да разве у такого отца дочь может поступать плохо?»
— Я что-то и сам расстроился, — упалым голосом признался Козырев. — Ей, Катюшке, в мае вот только семнадцать исполнилось… Ну так я поплыл. Не забывай меня, Коля. А то я чувствую, расходятся наши дорожки.
Козырев, не подав руки, спустился к пруду, зашел по колено в воду и стал мочить ладони и обтираться, потом зачерпнул в пригоршни, облил себя с головы и нырнул, выбросив вперед руки.
— Я загляну к тебе, Коля! — крикнул он, отплыв от берега. — О русских женщинах еще поговорим!
Он опять неловко забухал по воде, и Охватову почему— то подумалось, что он никогда больше не увидит Козырева.
Вечером Охватов ушел в свой взвод, а ночью его вместе с разведчиками увезли на правый стык с соседней дивизией, где они должны были готовить новый поиск.
После неудачи, постигшей наши войска под Харьковом уже нельзя было сколько-нибудь серьезно говорить о наступлении соседнего Брянского фронта, и Ставка дала указание продолжать начатые работы по укреплению и совершенствованию обороны. Войска строили огневые точки, создавали узлы сопротивления, копали запасные и отсечные позиции, тянули траншеи полного профиля в дальних и ближних тылах. Из резерва Ставки фронту были переданы несколько полков тяжелой артиллерии и только что сформированный 17-й танковый корпус. Севернее Ельца шло сосредоточение танковой армии. В мощный пояс оборонительных сооружений туго, по-солдатски, затягивался Воронеж. Город дышал грозным ожиданием. Жители заблаговременно покидали его, и власти поощряли это, так как все промышленные предприятия были уже демонтированы и отправлены на восток.
По данным общевойсковой и авиационной разведок, против Брянского фронта немцы стягивали крупные силы, объединенные в армейскую группу «Вейхс», в которую, по далеко не полным подсчетам, входило три танковые, три моторизованные и четырнадцать пехотных дивизий, полнокровных, обученных — среди них севернее Щигров сосредоточивалась эсэсовская моторизованная дивизия «Великая Германия».
В середине июня советские летчики подбили над оккупированной Обоянью немецкий самолет и вынудили его сесть в тылу наших войск. В нем, оказалось, летел начальник оперативного отделения 23-й танковой дивизии майор Райхель, везший приказы на операцию «Блау» по подготовке прорыва к Воронежу. Из документов нашему командованию стало известно, что 40-й танковый корпус, в состав которого входила 23-я танковая дивизия, при поддержке моторизованных и пехотных соединений должен наступать на Старый Оскол и в районе восточнее станции Горшечная встретиться с северным клином своих ударных войск, чтобы взять в мертвое кольцо советские части, прикрывавшие подступы к Воронежу.
Недели через полторы после этого Охватов ходил со своими ребятами в поиск, и они притащили артиллерийского наблюдателя из 29-й мотодивизии того же 40-го корпуса. Пленный показал, что пехотинцы передней линии даже изготовили лестницы, чтобы быстро выскочить из глубоких траншей по сигналу атаки. На другую ночь наблюдатели из полка Филипенко, высланные на нейтральную полосу, обнаружили, что немцы снимали свои мины на переднем крае.
Сомнений не оставалось: немцы с часу на час готовились к наступлению.
В эти напряженные дни командующий Брянским фронтом генерал-лейтенант Голиков неоднократно докладывал по ВЧ Сталину, что в районе Курск, Щигры происходит усиленная концентрация вражеских войск и тех сил, которыми располагает фронт, особенно авиации и противотанковой артиллерии, мало, чтобы успешно держать оборону. Голиков просил подчинить ему и танковую армию. Но Ставка, уже верно зная, что немцы для осуществления операции «Блау» оттянули значительную часть сил из-под Орла к югу, потребовала от Брянского фронта ударом своего северного крыла овладеть Орлом.
Во всех отделах штаба закипела напряженная работа по составлению плана наступления, а распоряжения, которые вытекали из будущего плана, были незамедлительно переданы войскам.
Так, 17-й танковый корпус вместо выдвижения к линии фронта был задержан под Воронежем для переброски его на Верховье. Камская дивизия по приказу фронта спешно снялась из обороны и по рокадным дорогам пошла на север. На Новосиль, в обход Ельца, нарочный повернул резервную дивизию, следовавшую из-под Задонска на Ливны.
К двум часам пополуночи 28 июня план Орловской операции был готов, о чем штаб фронта тотчас доложил в Ставку.
Теперь главное состояло не в том, что согласно новому плану войска, техника, поток боеприпасов и горючего уже были повернуты к правому крылу фронта, главное состояло в том, что все штабы и командиры настроились на наступление, ожидаемая атака немцев стала морально пережитым фактом — в новых целях и действиях сотен тысяч людей не было никаких сомнений, потому что все чувствовали твердую и верную руку.
Но именно в это время, когда Голиков заканчивал доклад Ставке о готовности нового плана, его срочно потребовал к телефону командующий Ударной армией генерал Березов и сообщил, что немцы крупными силами перешли в наступление по всей полосе, обороняемой его войсками, а на штаб армии сыплются вражеские бомбы.
XIV
Летняя ночь вся в тайнах, вся в страстном напряжении, в сдержанных, но то и дело прорывающихся звуках, и чувствуется кругом, будто ходит кто-то по молодой траве, запал в кустах бузины и бересклета, какие-то бессонные птицы шныряют в темном воздухе, чавкает, беспокойно гукает степлившийся бочаг, а от него вместе с душной болотной испариной ветер наносит комаров, и они зудят и зудят, ядовито, по-крапивному жгут, отравляя ночное очарование и радость короткого забытья.
А ночь совсем коротка.
Ротные колонны Камской дивизии сумели сделать только два привала, как небо быстро начало светлеть, подниматься, словно одним дыханием кто-то задул на нем звезды, и над дорогой нахально пролетел немецкий разведчик. Бойцы запоздало бросились в поле, побежали по сухой пыльной земле. На дорогу возвращались со смехом и шутками, скрывая друг перед другом свой недавний испуг, растерянность и сконфуженность.