Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 78
— Сам борода Пятов спрашивал о тебе. Я говорю: шуруют. Да вы и в самом деле того… молодцы. А с ногой что? Ну слава богу. Пойдем вовнутрь — перекусим, поговорим.
— Я за лошадью послал, товарищ майор. Задело ступню, а жар по всей ноге. С этой клюкой всю ночь скакал. — Филипенко здоровой ногой пнул длинную, отшлифованную до блеска солдатскими ладонями винтовку, облизал сохнущие губы.
— А вы, ребятки, не теряйте-ко времени зря, ступайте грейтесь, а то не ровен час… — сказал Афанасьев и сел рядом с ротным на ящики.
— Коля, — Филипенко окликнул Охватова, первый раз назвав его по имени, — ты придешь в медсанбат, если письма мне будут. И вообще придешь… Товарищ майор разрешит.
— Странно то, что пошел с нами по желанию, а потом струсил.
— Может, решил перекинуться?
— Да нет, этот в плен не пойдет. Струсил.
— Заварухин поддержал меня, чтоб представить вас к наградам. Да вряд ли, думаю, что выйдет. Станцию отбили, а чем держать? Он бы наверняка опрокинул уже нас здесь, да прикрылись мы овражком. Станцию, Филипенко, не удержим — борода Пятов наградных не подпишет. Как ты сидишь, пробирает ведь?
— А у меня — видишь? — Филипенко сдвинул шапку со лба — в крупных молодых морщинах лба копился обильный пот. От висков на скулы его натекал неровный, больной румянец.
— Может, все-таки пойдем в тепло?
— А вон едут. Я дальше медсанбата не поеду, пусть Охватов прибежит ко мне.
— Пусть прибежит.
— Как решит борода Пятов, это его дело, а ребят надо представлять. Охватова на орден.
— Вот ведь разгильдяй! — сказал Афанасьев. — Не нашлось ему другой лошади. Эй, ты! — погрозил он старшине. — Я вот тебе!
— А как душа, Филипенко, настроение-то есть?
— Да ничего настроение. Досыта поспать бы.
— А у меня, понимаешь, какая штука. Вот обрадуюсь чему-нибудь, так хорошо станет, а следом давят уж на душу прямо неразрешимые мысли. Сейчас станцию взяли, тебя увидел, приободрился, вроде повеселело на душе, а где-то точит и точит все. Сколько же, думаю, впереди этих станций и сколько нам понадобится таких умных и безупречных Филипенок? И хватит ли их вообще?
— Когда шли к Ельцу, в какой-то деревне, Пружинки, по-моему, бойцы принесли мне сброшенную немецкой «рамой» газету «Колокол». Белогвардейская газетенка, безграмотная, неряшливая, и там среди прочей ерунды пишет какой-то русский писатель-эмигрант. Не помню уж сейчас его фамилию. Да и не в фамилии дело. Одна мысль обронена там интересная, на мой взгляд. Особенность русского человека, пишет он, состоит в том, что он, по природе своей тихий и терпеливый, чурается шумной общественной жизни, сторонится ее даже тогда, когда его спихивают в канаву. Молчит, если спихивают его одного. Так вроде и надо. Но в дни народных бедствий и потрясений в каждом русском пробуждается извечное чувство стойкости, и в общей массе каждый русский — герой, способный на великие жертвы, и нередко поднимается до забот государственного масштаба…
— А вывод-то какой он из этого делает?
— Вывод-то он делает свой, товарищ майор, русский человек поднимается вроде против большевиков, которые навязали ему эту страшную войну. Вывод-то коту под хвост, а вот с тем, что русский в дни народных потрясений поднимается до забот государственного масштаба, я согласен. Подходит ко мне сейчас Охватов и говорит: теснить-де надо немцев хотя бы еще километров на двадцать чтобы железная дорога на нас работала. Вот вам и рядовой Охватов. Так что вы, товарищ майор, не унывайте: на нашей земле не иссякнут самородки. Нет. Длинно я сказал, товарищ майор, а все для того, чтобы вас успокоить. У меня — да и у каждого, наверно, — тоже бывает: накатит вдруг — ни света, ни просвета, а я посмотрю на этих Охватовых да Урусовых, посмотрю, как они все сносят, как живут, как умирают, и нету печали в душе, нету опасения за Отечество. И на вас гляжу…
— Я дальше медсанбата не поеду. Вернусь скоро.
— Ну спасибо тебе, Филипенко. — Майор пособил старшему лейтенанту сесть в розвальни, далеко отшвырнул в сугроб мадьярскую винтовку и рассерженно сказал: — Со всего белого света натаскали, а молиться русскому богу будут. Все так думают.