Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 8

— С меня хватит.

— Иван Григорьевич, — подступила к Заварухину Ольга, — Иван Григорьевич, давайте мы с вами еще «Березку».

— Нет, нет, Олюшка, проси мужа.

— Да что муж! Если бы строевым шагом, а то вальс.

Слова жены явно не понравились Коровину, обидели
его, и он снова почувствовал раздражение.

— Пойдемте-ка лучше да прогуляемся! — предложил Заварухин, смеясь и разглаживая усы.

— И то, — согласилась Муза Петровна. — Василь Василич, Оля!

Но Ольга оттого, что муж был не в духе, тоже заупрямилась:

— А мы с Васей не пойдем. Будем сидеть.

Уходя от становья, Заварухин снова смеялся, а Коровин, глядя ему вслед, покусывал мундштук папиросы и щурился:

— Не могу представить его в бою. Все у него с недомолвками, с оговорчиками.

— Вы просто надоели друг другу, — сказала Ольга. — И на работе, и на отдыхе вы все вместе, вместе.

— Я должен быть душой его души и мозгом его мозга — такова моя штабная должность. А я его не могу постигнуть.

— Он, Вася, опытней тебя, умней.

— Ему все не нравится: от красноармейских обмоток до наших пушек. Что это?

Ольга вдруг легла на траву и заплакала:

— Я не хочу больше твоих рассуждений! Не хочу, не хочу! Слышишь? У него ордена — как можно?..

— Олюшка, долг выше наших желаний. Ну хватит, Олюшка! Ты всегда была умной. Что же делать, если мир расколот и трещина проходит по самому твоему сердцу? Иногда человек и сам не знает, куда идти. Ну хватит. Успокойся. Пойдем к ним.

— Оставь меня одну! Оставь!

— Я знал, что эта сегодняшняя наша поездка всех нас перессорит, — уходя от становья, сказал Коровин и, подобрав по пути суковатую палку, начал сбивать ею листья с березок.

Вечером опять ели свежую рыбу, пили водку и жгли большой костер. С реки брал теплый упругий ветерок, он раздувал стрелявший костер, бодрил тугое языкастое пламя. После долгого дня все устали и, разомлев от жары и пищи, вяло переговаривались. Спать ушли на катер.

У потухающего костра осталась только Коровина, Ольга решила ждать рассвета без сна. Она уже забыла о всех дневных размолвках, весь вечер пела, смеялась, но вот, оставшись наедине, опять загрустила какой-то легкой, неизъяснимой грустью. Ей вдруг показалось, что она разлюбила своего мужа. И случилось это именно сегодня. Боясь поверить самой себе, Ольга с покаянными слезами в глазах ушла на катер и принялась горячо целовать спящего на скамейке палубы мужа. Коровин, разбуженный ласками жены, обнял ее, но она отстранилась и неожиданно для себя сказала:

— Какой-то удивительно нескладной вышла паша поездка… Муза Петровна! Муза Петровна! — закричала вдруг Ольга, — Давайте уедем. Сейчас же, Муза Петровна! Я хочу домой!

А над рекой и лесом уже занималось утро. Все небо было залито молодым, ядрено-выспевшим светом, и берега, и кусты на них, н старые сосны по крутоярам вдруг раздвинулись, уступив место розовым потокам света. Зелень деревьев и трав посвежела, облитая теплым заревом восхода, и крепче повеяло дурнопьяном от бузины, черемухи, горькой осины и молочая-травы…

Вдруг из салончика распахнулась дверь, и на палубу с револьвером в руках выскочил Заварухин:

— Разве вы не слышите — стреляют?! Это же ищут нас!

— Я что-то вроде слышал, — согласился Коровин и, перехватив в глазах Заварухина тревогу, озаботился — Надо ехать домой, товарищи!..

— Да что вы, право, как настеганные! — с неторопливой рассудительностью сказала Муза Петровна, выходя на палубу, и засмеялась: — Это же пастухи кнутами щелкают. Вот уж, право, пуганая ворона куста боится!

Где-то на той стороне, за крутояром и старыми соснами на нем, снова раздались два хлопка. Это были винтовочные выстрелы. Муза Петровна хорошо их услышала, и сердце у ней вдруг сорвалось, замирая и слабея, закатилось куда-то вниз. Заварухин, прислушиваясь к паузам, сделал три выстрела. И тотчас ему отозвались тремя выстрелами: сомнений не было — их ищут.

Пока заводили мотор и разворачивали катер, на той стороне в прогалине между кустами показались два верховых с запасными конями под седлами. Заварухин и Коровин сразу же в запасных узнали своих лошадей и, как только катер коснулся берега, мигом спрыгнули на землю и торопливо стали взбираться на крутояр. Коровин, цепляясь за кусты, поднялся первым и подал руку подоспевшему Заварухину. Уже сев в седло, Заварухин подъехал к самому срезу берега и крикнул каким-то слабым, подсекшимся голосом:

— Давайте домой, Музочка! Быстрее домой. Война!

IV
За ними плотно захлопнулись ворота армейской жизни, жизни вообще трудной, а во время войны, может быть, равной подвигу. Самое обидное и ужасное в этой новой жизни для Николая Охватова состояло в том, что были безжалостно порваны все связи с неузнанным, но милым прошлым. Домой он послал три или четыре письма, в которых жаловался, что спит вместе со всеми на жердочных нарах, ест горелые сухари и что дали ему не по ноге большие ботинки. Письма от матери пришли совсем слезные и еще более расстроили Кольку.
Чтобы не стереть ног, Николай упросил старшину выдать ему из домашних вещей рубашку, которую он разорвал на две половины и доматывал их к белым армейским портянкам. Всякий раз, когда он брал в руки остатки от этой клетчатой рубашки, на него наплывали воспоминания.

- Охватов! Тебе что, подавать особую команду? — кричал старшина Пушкарев и, по какой-то дурной привычке приподнимаясь на носках, щелкал каблуками крепких окованных сапог.

А Охватов весь вздрагивал, терялся и не сразу умел понять, что от него требуют. Та же медлительность н задумчивость мешали Охватову и на занятиях: его толкали, над ним посмеивались, чаще других заставляли ползать по-пластунски. Командир взвода лейтенант Филипенко, рослый, широкогрудый детина с большими красными руками и тяжелой челюстью, играя щеками, приказывал:

— Боец Охватов, выйти из строя.

Когда Охватов становился перед строем, Филипенко кидал свои руки за спину и, покачиваясь с носочка на пятку, заглядывал в лицо бойца:

— Охватов, ты почему такой? Будто тебя окормили.

— Его во сне ладили, товарищ лейтенант, — вставил Глушков.

Филипенко, сделав вид, что не слышал реплики, только чуть дрогнули в улыбке уголки глаз, продолжал допытываться:

— Что молчишь? А известно тебе, боец Охватов, что на днях приказ пришел: которые больно тоскливые, отправлять домой?

— Шутите, товарищ лейтенант, — улыбнулся Охватов, и все увидели, что у него простая, бесхитростная улыбка, и тоже стали улыбаться, будто впервые узнали человека.

— Верно, Охватов, шучу, и, знаешь, шучу с легким сердцем.

Филипенко умолк вдруг, прошелся вдоль строя, задумчиво облапив свой большой подбородок. Взвод присмирел.

Далее Филипенко уже говорил не столько Охватову, сколько всему взводу, зная, что сила его слов в том и состоит, что их слышат все.

— И знаешь, почему я шучу с легким-то сердцем? Потому как верю, что из тебя, Охватов, выйдет первостатейный боец. Да. Самый заправский. А теперь о настоящем приказе. В полку формируется рабочая рота, и мне приказано направить в нее двух человек. Пойдешь ты, Охватов, и ты, Батраков. Вот двое и пойдете.

Может, там легче будет, а может, трудней — это уж для кого как.

— Тогда и меня направьте, — заступился Малков за друга. Неумело, с вызовом у него получилось.

Подал свой недовольный голос и Глушков: