Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 82

— Зачем вы это говорите ему, Дмитрий Агафоныч? — Филипенко бережно свернул письма и, положив их в нагрудный карман гимнастерки, висевшей на косяке окна, сел на свою кровать.

— Я, Филипенко, всю свою жизнь учил детей, учил жизни, правде, учил думать, и делаю это сейчас, и буду делать впредь. Налей ты ему чаю. Парень с морозу.

Охватов выпил некрепкого чаю, пожевал свежего, домашней выпечки хлеба, после которого ободранные сухарями десны приятно заныли. От чаю и духовитого хлеба Охватову стало так хорошо, что он с откровенной преданностью стал глядеть на Афанасьева, опять не узнавая его и дивясь этому. У Афанасьева совсем голые, припухшие с усталости веки, такие же усталые глаза, будто подернутые пеплом, под которыми, невидимая, угадывается деятельная и напряженная мысль.

Филипенко прямо на нательную рубаху надел внакидку свою шинель и лег на кровать, закинув руки за голову.

— Ты помнишь, Дмитрий Агафоныч, в нашей комсоставской столовой на Шорье работала Симочка, сама беленькая вся, а глаза черные, угарные такие?

— Хлеборезка, что ли?

— Работала и в хлеборезке.

— Она же, Филипенко, до пупа тебе.

— В этом-то все и дело. Будь она такая же, как и я, к чему это?

— Ну-ну, крой дальше.

— До того как нас перевели на казарменное положение, я жил у станционной кассирши. А у той дочь. Поначалу, сам знаешь, бывали вечера свободные — вот мы с нею то на рыбалку, то по грибы, а потом то да другое, пятое да десятое…

— А потом и одиннадцатое?

— Да нет, до этого не дошло. Я гнул. Сперва легонько, а потом в открытую, с нажимом. Или— или. Не далась. Вот пойдем-де, зарегистрируемся, тогда уже вся твоя. Не знаю, чем бы все это кончилось. Однажды прихожу домой, а у хозяйской дочки гостья — Симочка наша. Я и до этого видел ее. Но так как-то, без внимания. Копошится, маленькая, беленькая, за своим прилавочком режет хлеб и режет. А тут поглядел я на нее — ну вся-то такая ладная да пригожая, что я глазами вцепился в нее, как репейная шишка в солдатскую шинель. Она, слушай, маленькая же, а глядит-то как свысока! И в то нее время милостиво, и не она вроде маленькая-то, а я. Вот в том-то и дело. Срезала. Хозяйская дочь самая первая поняла это и, пока пили чай, две чашки изломала. На другой день — хорошо помню — наряд был у нас за Шорьей, а вечером я выждал Симочку у столовки и увел в кусты на Каму. Боже мой!.. — Филипенко порывисто поднялся, скинул с плеча шинель и встал перед Афанасьевым. — Боже мой, Дмитрий Агафоныч, с той поры я только и живу ею, только и думаю о ней, а всякое дело хочу сделать лучше, и опять же для нее. Все мне кажется, что мы с нею вот-вот должны встретиться, и я ей расскажу все, что пережито!

Крупное и жесткое лицо Филипенко сделалось вдруг простовато-доверчивым, по-мальчишески хорошим, и Охватов, не зная того сам, восхищенными глазами глядел на ротного, но думал о своем: все так же было и у него с Шурой, так же и теперь: никакого дела без мысли о ней не обходится.

— Ну что рот-то разинул? — Филипенко хлопнул Охватова по плечу и пошел на свое место, сел. Натянул шинель на плечи.

— А мне, знаете, товарищ старший лейтенант, очень часто кажется, что, не попади я в армию, я бы точно навеки остался салагой. Для меня в мире все было ясно, все я знал, все умел, и единственное, что заботило меня, — женитьба. И женился бы: вот так уж припекло!

Афанасьеву по душе пришлось признание Охватова, он прикрыл в щелочках глаз своих улыбку, а все его морщинистое лицо разгладилось, округлилось. Филипенко же зашелся в громком смехе, блестя из-под усов мокрыми литыми зубами. Смеялся и сам Охватов, смеялся оттого, что ему хорошо с этими понятными людьми.

Они не слышали, как хлопнула дверь в прихожей, а пришедшую Ольгу Коровину увидели, когда она появилась на пороге комнаты.

— На что же это походит! — озабоченно всплеснула она руками. — Накурено, мусор… Да вы где?

— Милая наша Ольга Максимовна! — Филипенко кинулся навстречу Коровиной, схватил ее руку и ласково спрятал в своих больших ладонях, — Милая Ольга Максимовна, уж лучше воевать, чем вот так…

— Все о невесте вздыхаешь?

— Все о невесте, Ольга Максимовна. За что наказаны, а?

— А ведь это Охватов?

— Он самый, рядовой Николай Охватов, — Филипенко отступил в сторону, и Коровина с радостным любопытством глядела на вставшего из-за стола Охватова, а потом подала ему свою руку, развернув ее ладошкой кверху. С мороза у нее были холодные пальцы, и он вмиг вспомнил, как первый раз увидел ее еще на Шорье, когда она этими, тоже тогда холодными, пальцами прощупывала его пульс и у нее на височках в ту пору нежно кудрявились каштановые волосы и полная верхняя губа была капризно вздернута. Больной и слабый, нуждавшийся тогда в доброте и защите, он так любил Ольгу Максимовну, что, благодарный, готов был умереть за нее. И вот снова встретились. Она сняла свою мягкую шапку-ушанку, и Охватов увидел, что у нее короткая мальчишеская прическа, а волосы на висках гладко зачесаны за маленькие розовые уши. С неяркими губами и плотным загаром по всему лицу, Ольга казалась старше, проще и в серой шинели, кирзовых обрыжелых сапогах походила на многих и многих девушек, коими тогда уже была негусто разбавлена красноармейская масса. Ольга Коровина прочитала в глазах Охватова все, что он успел подумать о ней, и жарко покраснела.

— Даже и здесь мы неравны. Парни, гляжу, на глазах делаются мужчинами, а мы, девушки, оборачиваемся в старух.

Афанасьев погрозил Коровиной маленьким кривым пальцем и улыбнулся, искрясь глазками:

— Ольга Максимовна, уже говорил тебе, что самоуничижение паче всякой гордости.

— Дмитрий Агафоныч, милый вы мой, ну поглядите, что от меня осталось. — Она взъерошила короткие волосы на затылке и всерьез опечалилась: — Я, кажется, всю жизнь выплакала, когда у меня сняли волосы. А как за ними ухаживать в наших условиях?

— Ваше к вам вернется, а вот наше… — Афанасьев горько умолк, нахмурился. Филипенко, настроенный было на веселый лад, тоже сник, вспомнив, как дня три назад, утром, Афанасьев, умывшись, стал причесываться и вынул в расческе все свои волосы. Только теперь Ольга Коровина обнаружила, что комбат стал некрасиво лыс, и вспомнила вдруг, зачем пришла, села рядом:

— Дмитрий Агафоныч, майор из особого все порывается встретиться с вами, а я не разрешаю. Он просит, чтобы вы написали объяснение, хоть маленькое. Судя по всему, они от вас так просто не отвяжутся. Этот майор уже дважды приходил сегодня.

— Небось думает, мерзавец, что я убегу. Ах, мерзавец! Я сам к нему пойду. Но никаких объяснений писать не стану. Пойду, пойду, Ольга Максимовна. С ушами у меня уже лучше. Да и какое все это имеет значение сейчас. Потерявши голову, по волосам не плачут.

— Ну что уж вы так, Дмитрий Агафоныч?

— Да хоть как, Ольга Максимовна. Я не первый день в армии и знаю, чем это все кончится. Определят превышение власти, и пошло… — Увидев, что Коровина, глазами указывая на Охватова, просит не говорить лишнего, Афанасьев понял ее, покосился на Охватова и завеселел: — Пусть слушает и все знает. Война, ребятушки, будет шибко долгая, и вот такие, как Охватов, успеют вырасти от рядового до майора. И чем больше они будут знать, тем лучше и легче им станет воевать. Конечно, я не имел никакого права расстреливать старшину Таюкина, потому что смерть его уже не могла изменить ход боя. Бой был проигран, и по всем правилам Таюкина следовало предать суду военного трибунала. Но как командир я поступил совершенно верно, дабы другим было неповадно спаивать людей. Если бы мы удержали МТС в тот раз, все бы кончилось добром. Похвалили бы меня, что жесткой рукой навел порядок, и делу конец. А так виноват за все разом. Ну и что? Ну пошлют с понижением на трудный участок — и там я буду воевать честно. Мы — коммунисты — цену себе знаем.

Майор Афанасьев встал, одернул гимнастерку под шубной безрукавкой и стал надевать свою шинель, которая была наброшена на спинку кровати. Коровина, Филипенко и Охватов молча глядели на него, не зная, что сказать ему, чем утешить его. Замолчал и он, с кряхтением и вздохами натягивал малую по шубейке шинель.